глава №4
Баланчин: Для меня Чайковский — петербургский композитор, совершенно петербургский. И дело не в том, что он в Петербурге учился, консерваторию кончил, подолгу жил там. Не в том, что он сам считал этот город своим родным и говорил об этом. Гораздо важнее, что по сущности своей музыки Чайковский — петербуржец, как петербуржцами были Пушкин и Стравинский.
Это трудно объяснить, но я попробую, потому что это нужно и важно объяснить. И может быть, у меня это получится, потому что я сам петербуржец, я в Санкт-Петербурге родился и вырос.
Прежде всего, Петербург — очень оригинальный город, ни на что не похожий. Он построен был необычно — сразу, как будто чудом возник. Царь Петр Первый приказал — и мгновенно выстроили! Поэтому в Петербурге были прямые красивые улицы. И там всегда заботились о пропорциях. Был специальный императорский указ, что высота домов не может превышать ширину улиц. К примеру, я жил на знаменитой Театральной улице рядом с Александрийским императорским театром. Маленькая улица, но необычайной красоты, а почему? Длина улицы — двести двадцать метров, ширина — двадцать два метра, а высота зданий по улице — тоже двадцать два метра. Нетрудно вычислить, почему улица такая прекрасная!
Русские цари были такие богатые, что выписали в Петербург лучших архитекторов Европы — итальянцев, австрийцев, французов. Платили им огромные деньги. И видимо, династия Романовых понимала толк в красоте. В жилах Романовых, как известно, была сильная примесь немецкой крови: начиная с Петра Первого они женились на немках. Но среди зданий Петербурга вы не найдете немецких по стилю. Они все элегантные, легкие — это стили итальянский или австрийский. И даже резиденция царей, Зимний дворец, тоже в легком итальянско-австрийском стиле. Этот стиль называется «петербургский ампир» — элегантный, простой, изысканный. Без претензий, но величественный. Вот что такое Петербург.
Для меня Петербург неотделим от Пушкина, величайшего поэта России. Не Пушкин строил Петербург, но он изумительно описал этот город в своих стихах и прозе и тем увеличил его красоту. Мы все с детства воспринимали Петербург сквозь призму пушкинских стихов. Я не знаю другого такого примера — может быть, Флоренция и Данте. Поэзия Пушкина легкая, величественная и соразмерная — как Петербург, как музыка Моцарта. Петербург — европейский город, который возник в России чудом. И Пушкин — чудо русской литературы: он русский европеец. Чайковский тоже был русский европеец — поэтому он так любил Пушкина; на его сюжеты Чайковский написал три свои лучшие оперы — «Мазепа», «Евгений Онегин» и «Пиковая дама». И конечно, еще один пример русского европейца — Игорь Федорович Стравинский.
Волков: Молодой Чайковский пишет своей сестре: «Все, что дорого сердцу, — в Петербурге, и вне его жизнь для меня положительно невозможна. К тому же, когда карман не слишком пуст, на душе весело... Ты знаешь мою слабость? Когда у меня есть деньги в кармане, я их все жертвую на удовольствие; это подло, это глупо — я знаю; строго рассуждая, у меня на удовольствие и не может быть денег; есть непомерные долги, требующие уплаты, есть нужды самой первой потребности, — но я (опять-таки по слабости) не смотрю ни на что и веселюсь. Таков мой характер».
Баланчин: Как похоже на Моцарта! Тут видны и человек, и город. Человек — настоящий артист! И город — чудное место для артиста! Я сам так и жил всегда: есть деньги — трачу их и веселюсь, нет денег — тоже не очень переживаю. По Петербургу удовольствие прогуляться даже тогда, когда денег нет совсем. Чайковский как-то говорил, что даже если дела идут плохо, рубли все давно испарились и в любви не везет — даже плакать хочется! — а пройдешься пешком по Невскому проспекту туда и обратно, и опять на душе хорошо. Чистый Моцарт! И правда, Невский проспект — замечательное место для прогулок — прямой, нарядная толпа, рестораны, театры. Но по нему хорошо гулять и белой ночью, когда пусто, нет никого.
Белые ночи — еще одно чудо Петербурга. Чайковский о белых ночах говорил — «странно, но красиво». Белые ночи приходят весной. Заходит солнце — и вдруг начинает струиться странный белый свет, как сквозь матовое стекло. Это северный рассвет. Все призрачно.
Волков: Чайковский писал о белых ночах: «Не спится при этом непостижимом сочетании ночной тишины с дневным светом».
Баланчин: Нам, молодым, тоже не спалось, мы белыми ночами много гуляли, ходили смотреть на знаменитых сфинксов у Академии художеств. Им три тысячи лет, их привезли по царскому приказу из Египта. Через мост ходили к Петропавловской крепости. Нас было несколько человек, компания, с девушками. Я, когда играю музыку Чайковского, вспоминаю иногда белые ночи. Это не южная ночь, итальянская, где звезды сверкают и громкая музыка. Нет, это было скромное, ненавязчивое, это надо было почувствовать.
Мне повезло, я родился еще в том Петербурге, по которому Чайковский ходил. Еще многое оставалось от Петербурга старого, 80-х годов. Потом город стал быстро изменяться. И конечно, он стал совсем другим после революции. Так что можно сказать, что я жил в трех разных городах. И каждый из них был Петербургом — по-своему.
О Петербурге Чайковского напоминала иногда холера. Вдруг на стенах домов начинали расклеивать плакаты — с призывами не пить сырой воды, не есть сырых овощей и фруктов. Везде начинало пахнуть карболкой. В балетной школе старшие воспитанники рассказывали, что в прежнее время из-за холеры иногда прекращались занятия.
В наше время занятия прекращали, только если был сильный мороз, ниже восемнадцати градусов по Реомюру. Тогда на улицах жгли костры. А вообще в Россиио погоде никто не думает. Тепло так тепло, холодно так холодно, а сколько там градусов — это совершенно все равно, это никого не интересует. (Это здесь, на Западе, всех волнует — сколько точно градусов, и когда объявят, тогда люди знают — тепло им или холодно.)
И конечно, кругом были люди, которые знали Чайковского. Павел Гердт, который был самым первым Дезире в балете «Спящая красавица» и самым первым принцем Коклюшем в «Щелкунчике». Он был замечательный, танцевал в Мариинском театре до семидесяти лет. Красивый мужчина, представительный. Не любил, когда его спрашивали о возрасте, строгий был. А другой старик был, наоборот, маленький, доброжелательный, покладистый, с седыми усами — Риккардо Дриго, дирижер из Италии; мы его называли Ричард Евгеньевич. Он очень смешно говорил по-русски. Дриго дирижировал и «Щелкунчиком», и «Спящей красавицей» на их премьерах. С самим Чайковским обсуждал музыку и темпы! Он при нас еще дирижировал балетными спектаклями в Мариинском театре. Дриго был совсем неплохой композитор, мы ставили в Нью-Йорке его балет «Арлекинада», публике нравилось.
Мариуса Петипа я уже не застал. Когда я пошел учиться, он уже умер, но умер совсем недавно. Все его еще помнили, рассказывали о нем много историй. Без Петипа, конечно, балеты Чайковского не были бы теми балетами, которые мы знаем.
Композитор Александр Константинович Глазунов, Друг Чайковского, директор Петербургской консерватории, приходил к нам в театр играть на рояле свойбалет «Раймонда». Мы репетировали, а Глазунов играл. Очень любил играть на рояле, великолепно у него выходило. Мне говорили, что Глазунов никогда специально не учился фортепианной игре, но это совершенно не было заметно. Он играл очень красиво, мягко, отчетливо. Удобно было репетировать.
Конечно, я и позднее встречался с людьми, знавшими Чайковского: художником Александром Бенуа, князем Аргутинским. Дягилев был знаком с Чайковским. Он состоял с ним в каком-то очень отдаленном родстве, а потому любил называть Чайковского «дядя Петя». Дягилев как-то рассказал мне, что в молодости даже сочинил скрипичную сонату памяти Чайковского. Смеясь, говорил, что вышла ужасная гадость.
И конечно, старый Петербург был городом чудаков, оригиналов. Они ему придавали вкус и цвет. Я одного такого оригинала знал довольно хорошо — Левкия Ивановича Жевержеева. С его дочкой Тамарой мы поженились в России. Жевержеев был не старый еще человек, очень умный и богатый.
Волков: Знаменитый режиссер Всеволод Мейерхольд так написал о Жевержееве: «Город Петра — Санкт-Петербург — Петроград (как он теперь именуется) — только он, только его воздух, его камни, его каналы способны создать таких людей, как Жевержеев. Жить и умереть в Санкт-Петербурге! Какое счастье».
Баланчин: О да, Жевержеев — петербуржец, наверняка, абсолютно! Он был владелец парчово-ткацкой фабрики и магазина церковной утвари на Невском проспекте. И театр он выстроил на Троицкой улице. На фабрике у Жевержеева делали рясы и митры для патриарха и прочего высшего духовенства. Вершок золотой парчи целый год, кажется, ткали. Целый год! Парча была толстая, тяжелая, из чистого золота. Такую на патриарха надевали! У меня был приятель, пианист Копейкин. Мы с ним во Франции подружились, оба работали у Дягилева. В России до революции Копейкины владели фабрикой по изготовлению пуговиц. У всей русской армии были пуговицы металлические, и на каждой написано — «Копейкин». И еще они делали ордена, медали, бляхи, а также кресты и всяческие украшения церковные из золота. И когда был важный заказ, на Копейкинской фабрике говорили: «Вот, к нам заказ от Жевержеевых». Значит, Жевержеевы заказали крест золотой или что-нибудь такое.
У Жевержеева была замечательная библиотека: первые издания, тысячи редких книг. Они размещались в колоссальной квартире Жевержеева в Графском переулке. Двадцать пять комнат! Ему весь дом принадлежал. Я слышал историю, что будто бы это Жевержеев предложил нам пожениться — мне и Тамаре. Ничего подобного, никогда в жизни этого не было. Жевержеев на нас с Тамарой не обращал никакого внимания, был полностью поглощен своей уникальной коллекцией. Я у Жевержеевых жил, мне негде было жить. На квартире стояло великолепное пианино. Жевержеев очень Вагнера любил, у него был собран полный Вагнер. И он всегда меня просил: «Садитесь, пожалуйста, сыграйте мне что-нибудь из Вагнера». Я играл — конечно, не там, где пение, ансамбли всякие трудные, а больше вступления и увертюры. Вагнера Жевержеев с меня требовал— это точно. А жениться — нет. Мы с Тамарой поженились сами по себе, по-советски.
Петербург моего детства был большой, шумный город. Конку с империалами, на которой ездил Чайковский, сменили трамваи. Вместо газовых фонарей — электрические. Телефоны появились, паровое отопление. Я в этом городе родился. Когда был маленький, бонна нас водила гулять к «Прудкам», на Поклонную гору. Там три пруда было. В Суворовском саду гуляли. (Мы жили на Суворовском проспекте — напротив Академии.) Гуляли с бонной по набережной Невы и с нетерпением ожидали, когда в полдень с Петропавловской крепости грянет пушечный выстрел. В Зоологический сад ходили. Чайковский очень любил петербургский зоосад, часто его посещал. Его там особенно смешили играющие медвежата. А львов и тигров Чайковский жалел. Действительно, львы и тигры за решеткой выглядят жалко, убого. На них лучше смотреть в кино.
Потом меня засунули в балетную школу, полное название — Императорское Санкт-Петербургское Театральное училище. Я жил и воспитывался там, матери и отца не видел. Нас взяли в «казну», то есть на полное содержание за счет царской казны. Там, в школе, мы занимались, ели, спали, все там было. В большом репетиционном зале мы репетировали балеты. И маленький театр там у нас был свой, и домашняя церковь, и лазарет. Мы все петербуржцы — все те, кто воспитались в этой школе. Потому что мы были придворной школой. У нас были специальные формы — голубые мундиры, очень красивые: серебряные лиры на воротничках и фуражках, — и нас возили в каретах. Впереди, на облучке, два человека сидело в ливреях! Как в «Золушке». И нас представляли государю императору — Николаю II, сыну Александра III, покровителя Чайковского. Это было 6 декабря — Николаев день, царские именины. В этот день (и в день именин царицы тоже) в школьной церкви была специальная служба. Шоколад давали пить, вкусный! Николай II очень любил балет «Конек-Горбунок». Ему главным образом нравился марш в конце балета, такой немецкий марш. Этот марш туда специально для него вставили. Мы все, дети, в этом марше участвовали. А потом переодевались и шли парами — мальчики и девочки — к императору. С воспитателем и воспитательницей. Девочки, кажется, первые, потом — мы в мундирах, руки по швам.
Все думают, что царская ложа в Мариинском театре — центральная. На самом деле ложа царя была боковая, справа. В нее был отдельный вход, отдельное фойе, специальный подъезд большой. Когда входите, это как колоссальная квартира: люстры, стены обиты голубым. Император там сидел со всей своей семьей: императрица Александра Федоровна, наследник, дочки, — а нас выстраивали по росту и представляли: вот Ефимов, Баланчивадзе, Михайлов. Царь был невысокий. Царица была очень высокая, красивая женщина. Она была одета роскошно. Великие княжны, дочки Николая, тоже были красавицы. У царя светлые выпуклые глаза, он картавит. Он спрашивает: «Ну, как вы?» Нужно было ногой шаркнуть и ответить: «Премного довольны, Ваше Императорское Величество!» Нам дарили шоколад в серебряных коробочках, замечательных! И кружки изумительной красоты, фарфоровые, с голубыми лирами и императорскими вензелями. Я это все не сохранил. Мне в то время это совершенно неважно было.
И как замечательно, что мы были под императорским покровительством, и весь балет тоже. Не нужно было собирать деньги у богатых купцов или банкиров. Потому Петипа мог так роскошно ставить балеты Чайковского. На это деньги нужны огромные! А царь требовал немногого — чтобы ему сыграли марш из «Конька-Горбунка».
Как хорошо, что наш государь имел уважение к искусству и музыке. Это была царская традиция — и от нее была польза и Чайковскому, и другим великим русским музыкантам, и балету. Мы были все на императорском иждивении. У нас в школе были слуги, лакеи: все видные мужчины в униформе, пуговицы застегнуты сверху донизу. Мы вставали, мылись, одевались и уходили. Кроватей не застилали, всё так бросали. За нами слуги прибирали.
Нас в комнате было человек тридцать воспитанников. Большая комната! Только мальчики, девочки были на другом этаже. Мы все были влюблены во взрослых балерин, солисток Мариинского театра. А с девочками из школы у нас романов не было: встречаться было трудно, за ними следили классные дамы, горничные. Главное, мы все время занимались, уставали сильно. Так что никакого специального желания к девочкам мы не испытывали.
Когда нужно было выступать в Мариинском театре — балеты там давали по средам и воскресеньям, но мы участвовали также и в операх — это были хорошие дни. Те, кто в субботу уходили домой, возвращались в школу. Нас усаживали по шесть человек в карету — замечательный экипаж, у которого было прозвище «Ноев ковчег», — и подвозили прямо к театру. В воскресенье давали хороший обед — котлеты с макаронами, я их очень любил. Еще любил соленые огурцы. Раз в неделю давали абрикосовые пирожные — нам поставляли лучшие! Давали рахат-лукум и халву, но редко: от восточных сладостей зубы портятся.
Самый противный день был понедельник: вставать в семь утра, мыться ледяной водой из умывальника... Бр-р-р!.. И айда на занятия. Кроме балета и фортепиано, у нас ведь были и обычные предметы, как в других школах: математика, история, география, литература, французский. Я был хорош по математике. И учитель у нас по математике был отличный. Ему было лет сорок пять (мне тогда казалось, что он уже глубокий старик), хороший, добрый человек. В старших классах его изводили, нравилось им это, видите ли. Был там такой дурак, клоуна из себя корчил: всегда измазанный чернилами, кривляющийся и наглый. Показывал учителю язык, а все смеялись. Математик от этого плакал, нам его жалко было. А мы, младшие, над ним никогда не смеялись, у нас дисциплина была хорошая.
История, литература — это я любил меньше. Литература казалась мне длинной такой штукой, сразу всего не узнаешь. Мы учили наизусть Пушкина, Лермонтова, Грибоедова. Раньше мне казалось — тут же все забываю. А теперь, спустя столько десятилетий, оказалось — я много помню! А еще я любил Закон Божий. Чайковский, когда учился, тоже любил больше всего Закон Божий.
По классическому танцу мы занимались у Самуила Константиновича Андрианова. Красивый был мужчина, рослый, замечательный педагог. Но мы у него немного учились, Андрианов умер совсем молодым, от скоротечной чахотки, которую тогда не умели лечить. Андрианов и сам ставил балеты; мне казалось тогда, что интересные. На нас он смотрел, конечно, как на козявок. Андрианов был замечательный Зигфрид в «Лебедином озере».
Бальные танцы нам преподавал Николай Людвигович Гавликовский. Это дело мне тоже очень нравилось. Он нас учил старинным вещам: паспье, шассе и, конечно, мазурка, полонез.
У нас была настоящая классическая техника, чистая. В Москве так не учили, там балетных воспитывали совершенно по-другому. У них, в Москве, все больше по сцене бегали голые, этаким кандибобером, мускулы показывали. В Москве было больше акробатики. Это совсем не императорский стиль. Оно и ясно — ведь это у нас жил государь. Петербург — это Версаль. Иль-де-Франс! Чайковский, хоть и жил в Москве, и преподавал там (его имели глупость не пригласить преподавать в Петербургскую консерваторию, так он устроился в Московскую), а Москвы не любил, называл ее чужим городом.
Волков: Чайковский писал своему многолетнему патрону и постоянному адресату Надежде фон Мекк: «Какой Петербург, сравнительно с Москвой, музыкальный город! Я каждый день слушаю здесь музыку. В Москве ничего подобного нет».
Баланчин: Ну конечно! В Петербурге больше любили музыку, чем в Москве.
Волков: В письмах Чайковского бесчисленные жалобы на Москву отыскать нетрудно: Москва наводит на Чайковского «тоску и уныние»; в Москве, по его мнению, слишком много нищих на улицах (московские нищие, по словам Чайковского, «отравляли совершенно» его пешие прогулки); летом Москва «совершенно необитаема»; она «душна, пыльна и противна». И наконец, Чайковский бесконечно жалуется на отвратительную вонь, стоящую на московских улицах.
Баланчин: Ну, это уж он преувеличивает, пожалуй. Я в юности бывал иногда в Москве, приезжал туда Впечатление от Москвы у меня было, помню, такое: шикарная! Большая! Колоссальная! Выглядит как русская дама, которая сделалась королевой. И ее разодели — она в шелку, в мехах, бриллиантах. Москва — красивая, дородная женщина.
Источник: http://Соломон Волков . Разговоры с Джорджем Баланчиным |