Цели: ввести и обосновать представление о специфике человеческого движения, которое является чем-то большим, чем движение в физическом мире; познакомить с основными подходами к изучению движения и танца: философским, эстетическим, социологическим, когнитивным, семиотическим; дать теоретические средства для анализа двжения в искусстве и повседневной жизни; сформировать навыки «прочтения» своих и чужих движений. Курс рассчитан на будущих философов, культурологов, религиоведов, историков, психологов, семиотиков.
Я становлюсь пансионеркой. — Этикет. — «Безумная Анна». — Дисциплина в училище. — Первый контакт с театром. — Забытая речь
Я припрятала свои сокровища и не без грусти принялась
просматривать любимые книги, прежде чем покинуть дом и отправиться в
училище, где на этот раз мне предстояло остаться. Но все же в моем
настроении доминировала радость от предвкушения встречи с новой жизнью.
Долгие проводы взволновали меня, и я даже немного всплакнула. Мама
утешила меня, пообещав навестить в приемный день. Но больше всех
горевала бедная Дуняша, именно она повезла меня в школу вечером в
последнее воскресенье августа. В омнибусе она не проронила ни слова, но
всю дорогу громко сморкалась и украдкой вытирала слезы. Я испытывала
неловкость за нее, хотя никто не обращал на нас внимания. На лестничной
площадке она поцеловала меня на прощание, оросив мои щеки слезами, и три
раза перекрестила, бормоча обрывки молитв и взывая к Деве Марии и
Николаю Чудотворцу. Прежде чем зайти в дверь, ведущую в классы, я
обернулась и увидела, что она все еще стоит и крестится под шалью. Одна
из прислужниц рассказала мне потом, что после того, как я скрылась из
вида, Дуняша окончательно потеряла самообладание и разрыдалась. Служанка
дала ей воды и попыталась утешить. Я испытывала острое раскаяние и
сожалела, что не попрощалась с ней как следует.
В большом зале уже собралось много девочек, и классная дама
отмечала их имена. Рядом с ней стояла Варвара Ивановна, в присутствии
которой я всегда робела. Я сделала реверанс.
— Боже, — сказала она. — К чему все эти оборки? Вы же не на
званый вечер явились. — И она обратилась к воспитательнице: — Ольга
Андреевна, проследите за тем, чтобы Челку зачесали назад. Ваша мать,
дорогуша, очевидно, любит вас наряжать, но нам не нужны эти причудливые
прически.
Моя голубая шляпа, завязанная под подбородком, походила на
хорошенькую кукольную шляпку и была предметом моей особой гордости. Мама
заплатила за нее кругленькую сумму — не могла устоять перед соблазном,
как сама сказала.
Варвара Ивановна удалилась в свой кабинет, а нас повели
переодеваться. За весь год, пока была приходящей ученицей, я ни разу не
видела жилых комнат пансионерок — только классы и танцевальные залы.
Комната, где одевались младшие ученицы, называлась умывальной из-за
огромной медной лохани, стоявшей на возвышении посередине, словно котел
на гигантском блюдце. Утром и вечером мы собирались вокруг и умывались
под краном с холодной водой.
Кастелянша выдала мне платье из голубой саржи старомодного
покроя, с облегающим лифом и глубоким вырезом и юбкой в сборку,
доходящей до щиколотки. Белая пелеринка из накрахмаленного батиста
прикалывалась на спине и завязывалась на груди. Черный передник из
шерсти аль-паки, белые чулки и черные легкие туфли дополняли наш костюм.
По воскресеньям мы надевали белый передник в складку. Я быстро
запомнила вирши, которые все мы твердили, перебирая складки передника,
словно четки:
То ли быть мне знатной леди?
То ли с тощим кошельком?
То ли быть за генералом?
То ль за бедным моряком?
Длинное перечисление всех возможных кандидатов в мужья заканчивалось фразой: «Или жить всю жизнь девицей в одиночестве пустом?»
В тот первый вечер я совершила проступок, вызванный незнанием
обычаев училища. Переодевшись, я принялась бесцельно бродить из комнаты в
комнату. Наш этаж был разделен на две части — классы и жилые помещения,
называемые «другая сторона». Танцевальные залы тоже относились к
«другой стороне». Это разделение носило чисто условный характер, так как
комнаты располагались анфиладой и двери между ними оставались открытыми
и закрывались только на время уроков. Нам строго запрещалось переходить
с «другой стороны» в классы и обратно, не испросив на это позволения.
Параллельно танцевальным залам располагались музыкальный зал и круглая
комната, выходившая окнами на центральный двор, служившая библиотекой.
Здесь в окнах было вставлено простое прозрачное стекло, и комнаты
казались меньше и уютнее. В этот вечер я бродила по танцевальным залам,
но эти огромные пустые залы вызвали у меня тоску по дому, и я
направилась в круглую комнату, где нашла Ольгу Андреевну, расставлявшую
книги по полкам. Я попросила ее дать мне что-нибудь почитать. С первых
же дней я почувствовала к ней дружеское расположение — она была самая
человечная из всех воспитательниц, и мы никогда не называли ее «жабой»,
как всех прочих. По ее совету я выбрала книгу мадам де Сегюр «L'Histoire
d'un Апе» («Записки осла»). Она погладила меня по волосам и заметила,
что я серьезная девочка и люблю читать. Предвкушая наслаждение почитать
немного перед ужином, я с книгой отправилась в столовую. Это была
длинная и довольно узкая комната. Столы уже были накрыты к ужину. Одна
из старших воспитанниц заваривала чай у самовара. В дальнем конце
комнаты, между печкой и буфетом с иконами, стоял небольшой стол,
покрытый черной клеенкой, на котором не было посуды. Вокруг него сидело
несколько девушек, некоторые из них читали, другие шили при ярком свете
лампы. Здесь было уютно и тепло, а на скамейке оставалось свободное
место — так что я подошла и села. В ответ на мой безобидный поступок
последовал взрыв. На меня словно набросились потревоженные осы.
— Что за наглость!.. В своем ли она уме?.. Вы что, слабоумная?.. Позвольте мне потрогать ваш лоб... Она, должно быть, бредит.
— Это вы ко мне обращаетесь? — спросила я, понимая, что больше обращаться было не к кому.
— К вам, несчастная, — сказала девушка по имени Оленька. — Как вы посмели навязывать нам свое общество и садиться за наш стол?
Я удалилась, слабо протестуя, — они не имели права называть меня несчастной.
Колокольчик призвал нас на ужин. Проход в столовую напоминал
торжественную церемонию. Мы строились в колонну по двое в соседней
комнате, и при входе в столовую воспитательница считала нас, словно
стадо овец. Подобный подсчет производился перед каждым посещением
столовой. Этот обычай сначала казался мне нелепым, только значительно
позже узнала я причину его возникновения. История превратилась в
легенду, которую взволнованным шепотом передавали друг другу. Я услышала
ее, когда стала значительно старше, и правдивость ее подтвердила
горничная Ефимия, или Фимушка, как мы ее называли. Переходя из поколения
в поколение, эта история, по-видимому, оказалась сильно приукрашенной и
обросла множеством деталей, но в главном оставалась правдивой. Много
лет назад девушка, которую прозвали «безумной Анной», отличавшаяся
необычайной красотой и безрассудным нравом, бежала из училища с
офицером-конногвардейцем, с которым познакомилась дома во время каникул.
На внутренней стенке своего шкафа Анна записывала день за днем историю
своего романа. Она описала, как молодой офицер ездил взад и вперед по
Театральной улице на паре гнедых, а она стояла у окна дортуара и
подавала ему знаки. Это всегда происходило после полудня, когда
остальные ученицы занимались в классах. Анна, будучи пепиньеркой
(Пепиньерка— институтка, оставленная по окончании курса при институте
для педагогической практики.), не посещала занятий и имела разрешение
ходить на «другую сторону» для занятий музыкой. Те, кто читал ее
историю, утверждали, будто она была захватывающей, и более того — то
тут, то там встречались пропуски, дававшие волю воображению читательниц.
Летопись романа обнаружили много времени спустя после ее бегства, когда
ремонтировали шкафы. С помощью одной из прислужниц, после этого
уволенной, Анна, переодевшись горничной и накинув на голову шаль,
выскользнула через кладовую на черную лестницу, а оттуда на пустынную
улицу. После этого события воспитанниц старше пятнадцати лет не
отпускали домой на каникулы, разве что на три дня на Рождество и на
Пасху. Когда я училась, во все окна, выходившие на улицы, были вставлены
матовые стекла.
С первого вечера я всегда ходила в паре с Лидией Кякшт, мы
сразу же подружились. По неписаному закону училища дружить можно было
только с общепризнанной подругой. Заключению дружбы предшествовала
небольшая формальность.
— Хочешь быть моей подругой и поверять мне все свои секреты? — спрашивала одна, и другая давала обещание.
Пропев после ужина молитвы, все мы теперь уже беспорядочной
толпой отправлялись по коридору в дортуар. Иногда Седова просила меня
лечь в постель поскорее, обещая прийти посидеть на моей кровати. У
каждой старшей воспитанницы была своя избранница из младших. В знак
расположения она приходила по вечерам посидеть несколько минут на
постели своей протеже; в ответ покровительница становилась «обожаемой».
Каждая старшая воспитанница должна была по вечерам заниматься с группой
младших, среди которых и выбиралась фаворитка. Мы все спали в одном
дортуаре, напоминавшем огромную больничную палату, где стояло пятьдесят
кроватей, хотя поместиться могло и больше. В одном конце спали
пятнадцать старших воспитанниц, в противоположном — воспитательница, ее
кровать отделялась ширмой. Над каждой кроватью висел номер занимавшей ее
воспитанницы. В мою первую ночь пребывания в училище Варвара Ивановна
посетила дортуар. В тусклом голубоватом свете ночника ее высокая фигура
передвигалась взад и вперед по проходу между кроватей. Я еще не заснула и
наблюдала за ней из-под полузакрытых век. Ее ритмически покачивающаяся
походка, на удивление легкая для ее фигуры, казалась особенно
величественной по контрасту с идущей рядом вперевалку по-матерински
хлопотливой Ольгой Андреевной. Она остановилась рядом с моей кроватью, и
я услышала ее потрясенный шепот: «Какая странная поза! Как будто ее в
гроб положили». Я спала на спине со скрещенными на груди руками в
надежде, что такая святая поза убережет от дурных снов. Но, несмотря на
это, мне все же приснился ужасный сон. Мне приснилось, будто наступила
ночь и я стою одна в нашей туалетной комнате. Гулкий звук шагов по
каменному полу у меня за спиной заставил меня повернуться и выйти в
коридор. Кто-то только что скрылся за углом — я мельком увидела
развевающийся край черного плаща. Я последовала за звуком шагов, и он
повел меня через огромные незнакомые комнаты. Порой я видела спину
мужчины, быстро идущего впереди, его высокие сапоги и треуголку.
Внезапно фигура пропала, а я оказалась перед дверью, ведущей через
крытый переход в задний флигель, где располагается большой репетиционный
зал. Ведущая туда дверь всегда была закрыта. Я попыталась открыть ее —
она подалась, и я снова оказалась в туалетной, удивляясь, как такое
могло произойти. У двери, повернувшись ко мне спиной, стоял человек в
черном. Я увидела, что его волосы завязаны бантом. Я подумала, что мне,
возможно, удастся прокрасться незамеченной в дортуар, но человек
обернулся, и я увидела оскал скелета. Я знала, что должна первой
заговорить с призраком, это дает человеку власть над ним, но была словно
парализована — ни слова не слетало с губ, несмотря на отчаянные усилия.
Призрак заговорил первым:
— Я один из похороненных здесь.
— Чего ты хочешь от меня? — удалось выдавить мне, и тут я проснулась — Лидия трясла меня и говорила:
— Не кричи, ты напугала меня.
На следующее утро, когда Фимушка причесывала меня гребнем, я
чуть дыша пересказала ей свой страшный сон: стремительный бег по
коридорам, соболья мантия, скелет и все прочее. Фимушка объяснила, что
мой сон — к перемене погоды.
Всех воспитанниц моложе пятнадцати лет причесывали горничные,
только старшим доверяли делать это самостоятельно. Каждое утро, умывшись
холодной водой, мы выстраивались в очередь у окна дортуара, где эту
работу выполняли четыре горничные, каждая из них причесывала своих
«клиенток». Здесь мы вели дружеские беседы и с удовольствием
задерживались бы подольше, если бы не множество дел, которые нам
предстояло сделать до завтрака. Мы должны были убрать постель и одеться
за десять минут до колокольчика, чтобы успеть пройти осмотр.
Воспитательница сидела перед дверью в столовую, а мы подходили одна за
другой, делали реверанс и медленно поворачивались кругом. Младшие сразу
надевали костюмы для танцев и закутывались в толстые голубые платки с
длинной бахромой. У меня вошло в привычку заплетать ее в бесчисленные
косички, заканчивающиеся узлом. Через несколько дней вся бахрома
оказалась заплетенной. Окончание моей работы совпало с дежурством Елены
Андреевны. Она была очень доброй и не так строго соблюдала условности,
как другие воспитательницы. Она обратила внимание на необычный вид моего
платка, когда я подошла к ней на утренний осмотр, и спросила:
— Что за странные украшения? Я объяснила, что люблю перебирать что-нибудь пальцами.
— Заплетай тогда свои большие пальцы вместо того, чтобы портить платок.
Утро посвящалось урокам танца и музыки. После обеда нас
выводили на прогулку, продолжительность которой зависела от того,
сколько времени мы одевались. В целом на прогулку уходило
пятнадцать—двадцать минут — мы ходили вокруг маленького садика во дворе.
Наши зимние одеяния были чрезвычайно массивными: черные салопы,
подбитые рыжей лисой, мы называли «пингвинами» из-за коротких рукавов,
вшитых в районе талии, они собирались фалдами под круглым меховым
воротником. Вместе с черными шелковыми капорами а-ля Пердита Робинсон,
они делали нас похожими на сахарные головы. Ноги согревали высокие
ботики с верхом из полубархата. Фасон наших одежд принадлежал прошлому
веку, но вполне соответствовал Духу нашего учебного заведения,
изолированного от жизни, протекающей вне его стен. Нас, намеревавшихся
посвятить себя театру, берегли от контактов с окружающей
действительностью, словно от заразы. Невзирая на то что нам в скором
времени предстояло вступить в жизнь, полную соблазнов, воспитывали нас
словно монастырских послушниц. Теперь, оглядываясь назад на годы
ученичества, я прихожу к заключению, что наше воспитание, несмотря на
всю свою кажущуюся абсурдность, имело под собой здравый смысл — мы были
оторваны от реального мира, но в то же время нас избавили от низменных
сторон повседневной жизни, а тягостная атмосфера дисциплины стала
хорошей школой, так как помогала сконцентрироваться на одной цели.
Дважды в неделю родителям позволяли навещать нас, родные братья
тоже допускались, но ни один кузен не переступил порога приемной. Двери
были открыты, и девочки, родители которых не смогли прийти, бродили по
соседней комнате, бросая на счастливиц тоскливые взгляды. Принесенные
нам сладости воспитательница тотчас же прятала под замок и выдавала нам
каждый день понемногу после еды. Пирожные, имбирные пряники и все, что
считалось слишком питательным, было строжайше запрещено под предлогом
того, что учащихся и без того хорошо кормят в школе. Тем не менее
некоторые родители приносили тайком домашние пирожки, которые поедались
украдкой прямо во время свидания. Воспитанница, дежурившая у двери и
вызывавшая девочек к посетителям, выполняла роль часового и знаками
предупреждала правонарушительниц о приближении воспитательницы.
В первые минуты встречи с мамой и Левой меня охватывала
невыразимая радость, но расспросив о доме, о Дуняше, о белой кошке Мурке
и рассказав свои новости, я начинала тяготиться тем, что приходилось
неподвижно сидеть в ряд с другими у стены, и, когда они вставали, чтобы
уйти, я ощущала какое-то смешанное чувство печали и облегчения. После
свиданий я обычно усаживалась с книгой в музыкальном салоне, который
почти всегда стоял пустым, поскольку считалось, что его посещают
привидения, но читать не могла. В мыслях своих я была тогда значительно
ближе к дому, чем в часы встреч с родными. Я перебирала в памяти все
мелочи, которые мне рассказали, и выстраивала картину привычного для
меня мира.
Если не считать острой тоски по дому, временами охватывавшей
меня, я не считала режим училища слишком тягостным. Ворчать по поводу
монастырских порядков считалось среди учениц хорошим тоном. Воспитанницы
выпускного класса составляли календарь, заканчивавшийся 25 мая, днем
окончания училища. Они ежедневно сверялись с ним и по мере того, как он
уменьшался, с удовлетворением сообщали, сколько еще дней им осталось
провести в училище. Количество восклицательных знаков по мере
приближения к знаменательной дате возрастало до неимоверного числа.
Некоторые воспитанницы делали свой календарь в виде крошечного свитка,
пропускали через него ленту и прикалывали к пелерине, но показывали его
только в отсутствие воспитательниц, так как ведение таких календарей
рассматривалось как тяжкое оскорбление и даже вызов училищу. Наше
обучение было бесплатным, и желание поскорее покинуть стены училища
считалось начальством черной неблагодарностью. Годы спустя я тоже
испытала это лихорадочное стремление к свободе. А пока повседневная
жизнь училища имела для меня свою ценность. И без того лишенная
монотонности, она приобретала особый романтический оттенок, когда в наше
затворничество проникал какой-то проблеск, звук или примета внешнего
мира. Таким образом, любое событие, даже самое прозаическое, как,
например, посещение бани по пятницам, служило достаточным поводом для
радости. Мы конечно же не покидали территории училища, но нам
приходилось пройти через несколько дворов, не похожих на наш, со скучным
маленьким садиком, так что поход в баню превращался в настоящее
приключение. Из второго двора можно было рассмотреть силуэты в окнах
большого репетиционного зала. Пройдя под арку, мы оказывались в третьем
дворе и поворачивали в небольшой внутренний дворик, где были сложены
груды дров. Баня с ее крошечными окошечками выглядела совсем
по-деревенски и совершенно не гармонировала с великолепием основных
зданий. Темными зимними вечерами слабый свет, падавший из этих окошек,
навевал на меня мысли о сказочной лесной избушке. Внутри было тепло и
уютно. Из раздевалки мы проходили в полную пара мыльню, где служанки в
длинных полотняных рубашках добросовестно мыли и растирали нас на
деревянных скамьях, стоявших вдоль стен. Взобравшись на полок, можно
было как следует попариться. На раскаленные докрасна камни, сложенные в
большой печи, лили воду, и облака пара поднимались к потолку, повисая в
воздухе.
Мы возвращались в училище, и нам позволяли до ужина ходить с
распущенными волосами, затем должны были заплести их в косы, независимо
от того, высохли они или нет.
Во втором классе у нас был тот же преподаватель танцев. Хотя
поначалу уроки танцев казались мне слишком сухими, я была вознаграждена
тем, что меня часто выбирали для участия в спектаклях.
Любимым балетом у нас, младшеклассников, была «Пахита», а
пределом наших мечтаний — станцевать в мазурке в последнем акте. Белый
польский кунтуш, расшитый золотым галуном, юбка из голубой тафты и белые
хлопчатобумажные перчатки казались нам верхом элегантности. В
действительности наши костюмы представляли собой точную копию костюма
Фанни Эльслер в «Катарине». Мазурку исполняли шестнадцать пар детей, она
была хорошо отрепетирована и исполнялась торжественно и четко. Танец
всегда встречался громкими криками «браво» и бисировался.
Помимо того что нас освобождали от дневных уроков, главное
очарование репетиций состояло в том, что нас привозили в театр рано, мы
усаживались в ложу и наблюдали за репетицией до тех пор, пока не
наступала наша очередь выходить на сцену. Репетируя в Мариинском,
примы-балерины не щадили себя, хотя во время репетиций в училище
исполняли свои роли sotto voce (вполголоса), как это довольно странно
называлось. Темный, пустой театр, коричневые полотняные чехлы на
креслах, белые на люстрах — все это не могло нарушить волнующей
атмосферы подлинного представления. Очарование было полным — красота
линий танцовщиц воспринималась даже лучше, чем при полном блеске
вечернего представления, когда в какой-то мере отвлекают костюмы и
декорации.
Это раннее соприкосновение с театром породило во мне склонность
к экзальтации, хоть и приглушенной повседневной рутиной, но не
подавленной полностью — своего рода подводное течение романтизма и
честолюбия. Когда какая-то роль производила на меня особенно сильное
впечатление, я тайком отрабатывала па перед большим зеркалом в туалетной
комнате, в результате запомнила многие роли задолго до того, как мне
пришлось исполнять их.
Однажды, когда я упражнялась в игре на рояле в музыкальном салоне, за мной пришла высокая горничная и позвала:
— Идем, Тамарушка, — так ласково она меня называла. — Идем скорее, Варвара Ивановна хочет тебя видеть.
Испытывая тревогу, отправилась я к инспектрисе, моей первой
мыслью было то, что месье Тернизьен пожаловался на мою тетрадь переводов
с французского, покрытую множеством чернильных пятен. Варвара Ивановна
стояла на своем обычном месте, беседуя с каким-то мужчиной, который, как
я узнала впоследствии, был помощником режиссера драматического театра.
Повернувшись ко мне, она доброжелательно улыбнулась, и я успокоилась.
— Вот маленькая Карсавина, — сказала Варвара Ивановна. — Думаю ,
она подойдет. Сегодня вечером ты должна будешь преподнести букет
госпоже Жулевой. Мария Гавриловна Савина научит, что следует сказать.
Помни, людям нужно смотреть прямо в лицо, как ты сейчас смотришь на
меня.
Этим вечером я надела белый воскресный передник, вплела в косу
новую ленту, и воспитательница отвела меня в Александрийский театр, на
другую сторону улицы. Там шел прощальный бенефис Жулевой. Прежде чем
посвятить себя драме, она была воспитанницей балетного училища. Красные
ковровые дорожки вели в ее артистическую уборную. Мне дали большой букет
цветов и велели ждать ее выхода. Великая Савина все еще царила на
драматической сцене, хоть зенит ее блестящей карьеры уже миновал. Я
видела ее впервые и приблизилась к ней с чувством благоговейного страха.
Она приняла меня под опеку; а когда я попросила ее научить меня тому,
что должна буду сказать, она, смеясь, ответила: «О, да она ничего не
даст вам сказать. Будет слишком взволнована». Я поняла, что она имела в
виду, когда началась церемония. Как только представительная фигура
пожилой Жулевой появилась в дверях, Савина подтолкнула меня вперед.
— Милостивая государыня, дорогая Александра Семеновна... —
начала я, как меня научили, — позвольте мне... — Но она прижала меня к
груди, заглушив остаток моей речи своими крепкими объятиями.
— Душенька, моя красавица, — всхлипывала она. — Ты возвращаешь мне молодость.
И под пафосом, свойственным старой драматической школе, ясно
ощущалась искренность ее чувств. Отпустив (Жулева ошибочно названа
Александрой Семеновной; ее звали Екатерина Николаевна) меня, Жулева
обняла по очереди всех, стоявших вокруг, и удалилась в уборную.
— Видишь, не к чему было заучивать длинную речь, — сказала мне
Савина. — Бог даст, она не заболеет от слез, пролитых при виде всех
пришедших делегаций.
С этими словами Савина потрепала меня по волосам и спросила, люблю ли я шоколад.
На следующий день я получила от нее шоколадные конфеты в
великолепной коробке, обитой голубым шелком с розовыми пастушком и
пастушкой, нарисованными на крышке. А Жулева прислала мне свою
фотографию с автографом. Обе эти реликвии мы хранили в нашей семье.
Шелковую коробку, завернутую в старую наволочку, положили в мамин комод,
чтобы хранить там до тех пор, пока я не закончу училище и буду хранить в
ней перчатки. В особых случаях коробку демонстрировали друзьям а по
выходным меня отпускали домой, я ощущала особое внимание со стороны
близких. У отца я всегда была любимицей, но мать, редко баловавшая меня
прежде, стала проявлять ко мне гораздо больше внимания. Она заказывала
мои любимые блюда и часто сама отправлялась на кухню, чтобы приготовить к
воскресенью сладкое. А оно было не частым гостем в нашем доме.
В мае 1896 года Москва готовилась к коронации нового царя.
Несколько лучших танцовщиц из Петербурга должны были принять участие в
гала-спектакле, в основу которого легло аллегорическое произведение.
Двенадцать маленьких учениц были отобраны на роли купидонов, и я
оказалась в числе счастливиц. Родители собирались заехать за мной в
Москву по дороге в Нижний Новгород, куда отец был приглашен
балетмейстером на один сезон. В Москве нас разместили в театральном
училище, где две классные комнаты превратили в дортуары. Порядки в
московской школе были более либеральными, чем у нас. Ученики там могли
свободно ходить по всему училищу. Этот дух свободы оказался весьма
заразительным; новая обстановка вселила в нас жажду приключений, и наша
небольшая команда настолько расхрабрилась, что попросила отвести нас в
знаменитый цирк, дававший в те дни представления. Эта просьба абсолютно
противоречила самой идее нашего «монастырского» воспитания. Приехавшая с
нами суровая воспитательница поддерживала строжайшую дисциплину, хотя в
душе была женщиной доброй. Она дала нам ответ, достойный дельфийского
оракула: «Я могу сказать вам только одно: сегодня вы туда не пойдете».
Мы восприняли ее слова как полуобещание, но через несколько дней
услышали тот же ответ и поняли, что это «сегодня» будет повторяться
каждый день.
Впервые увидев Москву, я не могла поверить, что это и есть
древняя столица и сердце России. Привыкшая к строгой и величавой красоте
Петербурга, я не могла принять непритязательный и даже несколько
нелепый облик Москвы с ее безумной беспорядочностью, с извилистыми
улицами, неожиданно обрывающимися тупиком. Если же смотреть с Воробьевых
гор, то золотые купола бесчисленных церквей, зубчатые стены Кремля и
вообще вся раскинувшаяся снизу обширная панорама производят неожиданно
величественное впечатление. Но у меня тогда не возникло подобных чувств.
Свои впечатления я так подытожила в одном из писем домой: «Все улицы
здесь кривые и узкие. Ни одна не может сравниться с Невским. Говорят,
здесь есть церковь Николы на Курьих ножках, а маленькая улочка за
училищем называется Кривоколенным переулком».
На этом мое знакомство с Москвой и закончилось. Две оставшиеся
недели я провела в карантине в полном одиночестве — я одна из всех
заболела свинкой. Единственным средством связи с внешним миром служили
маленькие записочки, которые Лидия время от времени тайком подсовывала
мне под дверь. Когда я стала подниматься с постели, могла смотреть во
двор. В центре его находился маленький садик, иногда я видела там
гуляющих девочек и подавала им знаки. Слабое утешение! В больнице не
было книг, и в первые дни я чувствовала себя ужасно несчастной из-за
однообразия и монотонности долгих дней. К разочарованию, которое я
испытала от того, что не смогла принять участие в коронационном
представлении и увидеть празднично иллюминированный город и фейерверк в
Кремле, добавилось мрачное удовольствие драматизировать свое положение,
воображая себя в заточении. В конце концов я довела себя до такого
отчаяния, что самые простые вещи, как, например, обед, который мне
приходилось съедать в одиночестве, вызывал острый приступ горечи, и я
проливала горькие слезы, которые ручьями текли в тарелку.
Наконец в Москву приехали родители, и маме позволили навещать
меня. Однажды она принесла мне новости об ужасной катастрофе,
произошедшей на Ходынском поле на окраине Москвы. Там раздавали подарки —
каждый пришедший получал эмалированную кружку с портретом императора,
мешочек с конфетами, немного имбирных пряников и колбасы, все это было
завязано в платок из набивной ткани. Отец и Лева с горничной Аннушкой,
которую мама привезла с собой в Москву, тоже отправились туда, оставив
Дуняшу присматривать за квартирой. К счастью, они задержались: улицы
были переполнены людьми, стремившимися на Ходынку. В те годы Лева был
ужасно озорным. Дойдя до этого момента своего повествования, мама не
могла сдержать смеха, несмотря на весь трагизм истории. Они старались
идти как можно быстрее, маневрируя среди толпы. Когда Лев видел
какую-нибудь парочку, он с вежливым «извините» протискивался между ними,
в образовавшуюся брешь проскакивал папа, а за ним Аннушка, получавшая в
спину все тычки. Еще не дойдя до места, они встретили несколько носилок
и рыдающих людей, идущих со стороны Ходынки. Из уст в уста передавался
слух об ужасном несчастье. Глубокие ямы, вырытые по обеим сторонам поля,
были покрыты досками, по которым проходили люди, направляясь к месту
раздачи подарков. Сначала все шло хорошо, но когда толпа стала гуще,
доски в нескольких местах проломились и люди провалились в ямы. Под
напором идущих сзади на упавших сверху обрушивались новые тела, погребая
их под своей тяжестью. Мама сказала, что по дороге ко мне она встретила
несколько телег, нагруженных телами. По слухам, погибли десятки тысяч.
Театр в Нижнем Новгороде, в котором работал отец, примыкал к
территории ярмарки. Мама часто ходила туда, иногда брала и нас, особенно
если давали какую-нибудь мелодичную старую оперетту. После оперетты
показывали короткий балет, поставленный отцом. Несмотря на прекрасный
состав исполнителей, дела театра шли плохо, жалованье артистам
выплачивали нерегулярно и неполностью. Такая ситуация очень беспокоила
моих родителей. Если антрепренер не рассчитается полностью, как мы
вернемся в Петербург? Чтобы сократить расходы, мы переехали в маленькую
квартирку на задворках того же дома. Лето стояло жаркое, и мы задыхались
в трех своих крошечных комнатушках. Чтобы сэкономить место, мне каждый
вечер стелили постель на узком диване в столовой. Однажды днем было
слишком жарко, чтобы выходить на улицу, и все мы остались дома. Мама,
как всегда деятельная, била мух старой домашней туфлей, распевая
прекрасным контральто отрывки из цыганских романсов. Отец разбирал почту
— перед ним лежало несколько нераспечатанных писем. Обычно он читал их
вслух, но на этот раз сидел молча и о чем-то размышлял, это привлекло
внимание матери. Увидев его изменившееся лицо, она с присущей ей
интуицией тотчас же догадалась: что-то произошло. «Vous avez perdu votre
place a L'ecole» (Вы потеряли свое место в училище), — сказала она, и
отец протянул ей письмо.
Этим вечером, ложась спать, я слышала их разговор. Мама
старалась успокоить отца, и некоторые ее слова явственно доносились до
меня через тонкую перегородку.
— Не все еще потеряно, — убеждала она. — Тата очевидно станет
очень хорошей танцовщицей, и это вознаградит нас за все причиненные тебе
несправедливости.
Через несколько дней мама сказала мне:
— Знаешь, отец потерял место в училище. Теперь нам придется
экономить каждую копейку. Боюсь, что больше не смогу приносить
сладостей, когда буду навещать тебя.
Сезон закончился полным провалом. Не было никакой надежды
получить жалованье полностью. Актеры стали шутливо поговаривать на
освященном веками жаргоне о том, что придется как-нибудь добрести до
дому по шпалам. Я слышала, как мама упомянула какую-то Степановну,
которая с необыкновенной легкостью может справиться с любыми
затруднениями. Написав этой таинственной особе, мама умудрилась
получить, хотя и за большие проценты, деньги на дорогу в Петербург.
В конце августа я вернулась в училище, чтобы приступить к
третьему году обучения. Здесь произошли некоторые изменения. До сих пор
танцевальная традиция, унаследованная от французских мастеров,
оставалась единственной признанной формой обучения. Теперь на ежегодном
общем собрании преподавателей было решено создать параллельный класс для
занятий по итальянской системе. Эта идея, по всей вероятности, была
внушена изумительной виртуозностью Пьерины Леньяни. В те дни существовал
обычай ангажировать на часть сезона какую-нибудь иностранную звезду.
Итальянская балерина в первый же свой приезд покорила все сердца и в
течение десяти лет занимала положение примы-балерины ассолюта.
Некрасивая, маленького роста, Леньяни, однако, обладала очарованием и
грацией. Эти качества наряду с блестящей техникой заставили умолкнуть
всех противников итальянской школы. Мне кажется, наши балерины не
испытывали к ней чувства зависти. Относились традиционно вежливо, как ко
всем иностранным звездам, гастролирующим в России, хотя порой
раздавались осторожные замечания, что и наши балерины ничуть не хуже.
Одним из ее tours de force (Показ ловкости, силы) были 32
фуэте. Впоследствии этим достижением овладели и другие танцовщицы, но
тогда их исполняла одна только Леньяни. 32 фуэте в какой-то мере
напоминают акробатический трюк. Их исполнение немного отдавало цирком,
им предшествовала нарочитая приостановка действия — Леньяни выходила на
середину сцены и демонстративно готовилась. Дирижер ждал, подняв
палочку. Следовавший затем каскад головокружительных пируэтов,
изумительных по точности и сверкающих, словно грани бриллианта, приводил
публику в состояние восторга. С академической точки зрения такая
демонстрация явной акробатики противоречила чистоте стиля. Но искусство
Леньяни своей безграничной смелостью несло в себе нечто героическое. Это
заставило критиков замолчать. Все девочки, большие и маленькие,
постоянно пытались проделать 32 фуэте. По вечерам «на другой стороне»
повсюду, где только стояли зеркала, можно было натолкнуться на фигуры,
напоминающие кружащихся дервишей. Мы вертелись в танцевальных залах,
вертелись в гардеробной, вертелись в дортуаре, теряя равновесие после
нескольких туров и начиная все сначала.
Маэстро Чекетти в ту пору был уже не слишком молод, но все еще
время от времени танцевал. Когда в политике училища стали происходить
перемены, ему предложили руководить одним из старших классов. Другой
старший класс поручили Гердту, и он, к большой радости отца, избрал меня
в свои будущие ученицы. А пока я была слишком маленькая и училась в
среднем классе.
Я работала с фанатичным упорством и в классе и по вечерам, так
что даже получила от девочек, предпочитающих отдых вечерним занятиям,
прозвище «истязающий себя факир». Но мне хватало времени по вечерам и на
напряженную работу, и на развлечения, а склонности у меня были в равной
степени и к тому и к другому. После обеда и до ужина мы были
предоставлены сами себе, от нас требовалось только не слишком шуметь. Но
мы вполне могли позволить себе и неистовые забавы, не опасаясь быть
пойманными. Наши жилые помещения были настолько просторными, что в конце
длинной анфилады едва виднелся стол воспитательницы. К тому времени,
как она дойдет до нас, она найдет скромных молодых девиц, степенно
прогуливающихся парами или по трое по комнате, волосы их аккуратно
приглажены, а лица кроткие и смиренные. В стратегически важном месте
ставился часовой, так что, почти не рискуя быть обнаруженным, можно
было, если придет такая фантазия, проникнуть в буфетную к прислуге, где
тебя угостят жареной картошкой или Фимушка растолкует твои сны. Порой ей
было необходимо справиться в соннике, сильно потрепанном, с загнутыми
краями страниц томике.
Музыка, чтение, вышивание или чаще всего изготовление роз из
гофрированной бумаги для украшения пасхальных куличей. Розы больше, чем
настоящие, лучше, чем настоящие. Могут ли у настоящих роз быть такие
вибрирующие золотистые усики или столь великолепные лакированные листья?
Подобные развлечения вносили приятное разнообразие в школьные
вечера. Ограниченные всего лишь двумя часами, наши вечера каким-то
таинственным образом (и это секрет, известный только юности), казалось,
растягивались, словно само время замирало, давая нам возможность
подольше веселиться.
В этом году училище выпускало трех многообещающих учениц, среди
них и Анну Павлову. Она была настолько хрупкой, что казалась намного
слабее двух других. Не обладая достаточной проницательностью, мы
восхищались только виртуозностью танца, нашим идеалом была крепкая
коренастая фигура Леньяни. И сама Павлова тогда вряд ли осознавала, что в
ее хрупкости и некоторой ограниченности технических возможностей как
раз и таилась огромная сила ее неповторимой и чарующей индивидуальности.
Романтизм в ту пору вышел из моды. Даже сама фигура танцовщиц по
сравнению с силуэтами тех, кто танцевал полвека назад, явно
демонстрировала изменение вкусов публики, охладевшей к воздушным
видениям и восхищавшейся теперь более земными прелестями.
В погоне за современным сценическим идеалом порой упускают из
виду, что целям красоты в хореографии не всегда служит совершенная
физическая гармония, это может показаться парадоксом, но тем не менее
это так — некоторые наиболее изысканные позы Тальони возникли из-за
того, что ее руки были непропорционально длинными.
Худоба считалась врагом красоты, и все сходились на мнении, что
Анна Павлова нуждалась в усиленном питании. Она, очевидно,
придерживалась такого же мнения, так как добросовестно глотала рыбий
жир, который наш врач считал панацеей от всех зол, мы же все его
ненавидели. Подобно всем нам, она старалась подражать нашему идеалу
виртуозности, Леньяни. К счастью для Павловой, Гердт сумел распознать
сущность ее таланта. Ему было больно видеть, как его хрупкая ученица
пытается выполнить то, что легко давалось мускулистой итальянской
танцовщице. Он посоветовал ей не гнаться за эффектами, подвергающими
опасности ее хрупкий организм.
Во время дебюта Павлова очень переживала из-за своих
«недостатков». Но ей было суждено вернуть на нашу сцену забытое
очарование романтических балетов эпохи Тальони.
Однажды за ужином Анна Людвиговна, одна из воспитательниц,
любившая на все напускать таинственность, сообщила, что через неделю нас
ждет сюрприз. Мы строили различные догадки на этот счет, и в числе
прочего предполагали, что родился наследник престола и нам дадут
трехдневные каникулы. Как оказалось, сюрприз не таил в себе ничего
удивительного — всего лишь лекция о системе записи танца, которую должен
был прочитать нам Горский. Мы сочли ее небольшим развлечением от рутины
повседневных занятий, еще не зная о том, что этот предмет включат в
программу. Поход в большой репетиционный зал на лекцию дал мне
возможность рассмотреть старые гравюры, в огромном количестве висевшие
на стенах. Перед портретом Истоминой я застыла в восхищении. Благодаря
строкам Пушкина, которые я знала наизусть:
И вдруг прыжок, и вдруг летит,
Летит, как пух от уст Эола... —
я уже давно лелеяла в сердце своем романтический образ
«блистательной, полувоздушной» Истоминой. Гладкая красивая головка в
венке из роз и кувшинок, мечтательный взгляд, полуленивая,
полупренебрежительная улыбка словно облекли в плоть и кровь доселе
неуловимый для меня образ.
Лекция была посвящена историческому обзору ранних попыток
создать систему записи движений человеческого тела. Сообщение о том, что
знаки для записи танца изобрел французский аббат Табуро, в немалой
степени меня озадачило. Согласно нашим убеждениям, столь светские
занятия были несовместимы с церковным саном; и у меня в мыслях невольно
всплыл образ нашего батюшки (какое непочтительное сравнение!) в его
длинной рясе, пытающегося сочинить трактат о балете.
Современную систему разработал ныне покойный Степанов, Горский
продолжил и завершил начатый им труд. Система Степанова была достаточно
подробной, но замысловатой и сложной. Чтобы записать какое-то движение,
его следовало сначала проанализировать анатомически и передать значками,
напоминающими ноты, точное действие всех суставов, участвующих в данном
движении. Ученики не любили этих уроков и называли их абракадаброй и
кабалистикой. Но это не помешало мне заинтересоваться этим предметом, и я
часто тайком готовилась к нему на уроках рисования. У меня не было
никаких способностей к рисованию, и преподаватель практически отказался
от попыток чему-либо меня научить. В то время как мои соученицы достигли
таких высот, что срисовывали гипсовую голову Антиноя, я все еще корпела
над листом аканта. Мои художественные устремления нашли выход на уроках
географии при раскрашивании схематической карты мира. Я выбрала самые
яркие карандаши и раскрашивала карту с неподдельным пылом. Ярко-синие
реки (совсем как на цветной открытке с Женевским озером),
изумрудно-зеленые долины, красные, как смола драконова дерева, горные
цепи, ярко-желтые плоскогорья сильно отличались от общепринятой
расцветки. Нельзя сказать, что моя карта имела полный успех, когда я
вручила ее нашему симпатичному, любившему пошутить географу, но она явно
произвела сенсацию. Оценка была такова: «Яичница с луком. Ультрамодерн,
но сколько стараний».
Наследие прошлых веков еще не было полностью отвергнуто; в
репертуаре сохранялись анакреонтические и мифологические балеты с
аллегориями и неизбежным апофеозом богов, возникавших из люков в облаках
пара. Младшие ученицы выступали главным образом в этих балетах,
изображая свиту какого-то божества: купидонов, «смехов», зефиров.
Поэтому считалось необходимым изучать мифологию. Учебников у нас не
было, и мы занимались по записям, продиктованным нам учителем. В этих
записях тщательно замалчивались грешки олимпийцев, если же упоминаний о
них было не избежать, то излагались они в таких выражениях, что невольно
вызывали у нас наивные вопросы. Самым важным считалось знать атрибуты
всех божеств и героев, и мы заучивали их так, чтобы произносить без
запинки.
Огромное любопытство и множество размышлений вызывала у нас
личность будущего преподавателя истории. Пессимистки утверждали, будто
он наверняка будет старым пугалом, ничуть не лучше прежнего
преподавателя, недавно вышедшего в отставку. Эти мрачные предчувствия не
подтвердились. С первого взгляда, как только инспектор представил нам
нового историка, мы единодушно признали его «душкой». Весь класс
воспылал любовью к истории и принялся старательно учить уроки. Мы часто
обсуждали, кто же станет его любимицей, вплоть до того самого дня, когда
он стал объяснять нам расовые черты различных национальностей.
Терракотовые головы эскимосов, африканцев, монголов и европейцев —
мужчин и женщин — были сняты с полки, где долго стояли, покрываясь
пылью. От этих основных типов учитель перешел к обитателям Балканского
полуострова. Рассказывая о сербах, он отметил, что они очень красивы, у
них темные волосы и прекрасные глаза, и, окинув взглядом класс в поисках
примера, произнес:
— Как у мадемуазель Карсавиной.
Это замечание закрепило за мной звание любимицы. Все споры
прекратились, и с общего согласия новый учитель был предназначен мне.
Пришлось играть отведенную мне роль, что я и делала с большим
энтузиазмом. Никто не пытался со мной соперничать, и соученицы охотно
предоставляли мне каждую возможность блеснуть. Они даже придумали
остроумный способ улучшить вид моего «крысиного хвостика», который, к
моему ужасному огорчению, был самым маленьким и тоненьким в классе. В те
дни, когда у нас были уроки истории, черная лента, вдвое длиннее
обычной, искусно вплеталась мне в волосы, увеличивая толщину и длину
косы, и кто-нибудь из подруг с особой тщательностью завязывал бант. У
меня же часто требовали доказательств любви к новому учителю, одно из
этих доказательств превращалось в настоящую пытку. От меня требовали:
«Если любишь историка, выпей до дна этот графин воды». Я глотала стакан
за стаканом тепловатую воду до тех пор, пока меня не начинало тошнить,
но ни мои мольбы, ни уверения, что я заболею водянкой, не останавливали
мучительниц, пока я не выпивала последнюю каплю. Другие девочки иногда
тоже подвергались испытанию водой, чтобы доказать преданность объектам
своего обожания. Но обычно мишенью для насмешек служила я. Ко мне
приклеилось прозвище «умная дура», и я нахожу оправдание для подобного
прозвища в некоторых странностях своего характера; во мне уживались
склонность к абстрактному теоретизированию и отсутствие здравого смысла.
Я была первой ученицей в классе и обычно кроме своего сочинения писала
еще несколько вариантов для подруг, но в то же время отличалась
абсолютной беспомощностью в решении житейских вопросов.
Нашего священника, отца Василия, можно было назвать «светским»
священником, так как он любил хорошую компанию и игру в карты. И к своей
внешности он относился чрезвычайно требовательно: его волосы и борода
всегда тщательно подстрижены, ряса — в образцовом порядке, рука, которую
мы целовали в церкви после благословения, была белой и нежной. Ему не
были присущи черты фанатика или мученика, но за его «светской»
внешностью таился утонченный ум, способный на отвлечённое возвышенное
мышление, и благородная человечность. Лучшего религиозного наставника
просто невозможно сыскать — он делал религиозные догмы живыми,
привлекательными и целесообразными для нас, людей, которым предстояло
жить земными интересами. Он иллюстрировал тексты Святого Писания
примерами, взятыми из жизни, из нашего непосредственного окружения,
примерами часто обыденными и забавными. Его беседа о преодолении
искушения — настоящая жемчужина по своему пониманию душевного мира
ребенка, и приведенный пример не мог не вызвать угрызения совести.
— Предположим, Аннушка, — он всегда обращался к нам по имени, —
наступил канун праздника, и церковные колокола звонят, призывая
истинных христиан на молитву; ты встала, надела шляпку и пальто, а мама
окликнула тебя:
«Куда ты собралась, моя милая?» — «В церковь, мамочка». —
«Почему бы тебе не сходить в церковь завтра утром, Аннушка? Церковь
никуда не уйдет, а я только что сварила кофе, вот сливки и булочки».
Если ты все же пойдешь в церковь, — заключил он, — значит, ты преодолела
искушение.
Той зимой в Александрийском театре готовилась новая постановка
«Сна в летнюю ночь», и мне дали роль одной из фей свиты Титании. Наконец
моя страсть к игре была вознаграждена сверх всякой меры. Начиная с моих
самых ранних попыток разыгрывать всевозможные воображаемые ситуации
страсть к лицедейству уже никогда не покидала меня. Иногда по вечерам,
когда у нас не было уроков, кое-кто из нас любил посидеть в музыкальном
салоне. Эту комнату посещали привидения, и, хотя никому из нас ни разу
не довелось увидеть там призрака, тем не менее ходили упорные слухи о
таинственных шорохах и о костлявых руках, которые стучали снаружи в
окна, сжимая и разжимая пальцы. Утверждали, будто одна воспитанница,
несколько лет назад окончившая училище, войдя как-то вечером в эту
комнату, увидела толстого бледного человека, сидевшего за роялем. После
того как она три раза повторила: «Помяни, Господи, царя Давида и всю
кротость его!» — призрак исчез. Мы все взывали к царю Давиду, если нам
грозило наказание. Отправляясь к Варваре Ивановне или же отвечая
недостаточно хорошо выученный урок, мы мысленно твердили это заклинание.
С незапамятных времен эта комната официально называлась «Риччи», по
имени учителя пения. Согласно легенде, вышеупомянутый Риччи покончил
жизнь самоубийством, и с тех пор его дух посещает этот зал. «Риччи» был
идеальным местом для страшных историй, которые мы с упоением
рассказывали друг другу. Особенно жуткой была «история пальца», от
которой у нас волосы вставали дыбом. История носила столь драматический
характер, что мы даже разыгрывали ее в лицах — одна из нас выходила и
возвращалась в образе призрака невесты. Причем единственное, чем мы
могли воспользоваться в качестве костюма, был голубой платок; мы
закалывали его под подбородком, и он свисал сзади, напоминая фату.
Призрак двигался медленно, словно с трудом передвигая ноги, в полном
молчании, вытянув вперед руку, как слепой, ищущий дорогу. И вдруг с
криком «Отдайте мой палец!» бросался к одной из притихших зрительниц, и
тут все начинали кричать, охваченные неподдельным ужасом. Теперь мне
кажется, какая мертвецу разница, сколько у него пальцев — одним больше,
одним меньше, но мы никогда не подвергали легенду ни малейшей критике.
Мы считали, что призрак имеет полное право требовать вернуть свой палец,
отрубленный грабителями-святотатцами, чтобы завладеть драгоценным
кольцом, которое они не могли снять. Мы разыгрывали в «Риччи» не только
этот жуткий спектакль, в нашем репертуаре был и более легкомысленный
сюжет. Мы придумали персонажей, которые всегда оставались неизменными:
жена, ее мать и муж. Без заранее продуманного плана эта
импровизированная комедия никогда не повторялась; каждый раз, как мы
играли ее заново, какие-то новые эпизоды вырастали из этого вечного
конфликта. Я играла роль мужа, находившегося под каблуком у жены, с
которым всегда происходили какие-то неприятности. Эта унизительная роль
заставляла меня по-настоящему испытывать горечь, и в перерывах между
нашими представлениями я ломала себе голову над тем, как вознаградить
оскорбленного мужа, но сама природа пьесы не позволяла сделать этого.
6 декабря, в день именин государя, все три императорских театра
устраивали специальные утренние представления для всех школ. Огромные
самовары кипели у входа на сцену. В эти дни театры выглядели необычно:
масса детей и молодежи, ложи заполнены девочками в голубых, красных,
розовых форменных платьях с белыми пелеринами. Партер предназначался для
мальчиков, учащихся гимназий, кадетского и морского корпусов,
лицеистов; на галерке — ученики общедоступных школ. Каждый ребенок
получал в подарок коробку конфет с портретом царя, царицы или царевича
на крышке. В антракте в нескольких фойе подавали чай и прохладительные
напитки, причем все служащие были облачены в парадные красные ливреи с
императорскими орлами. Особым угощением было прохладное ароматное
миндальное молоко.
По возвращении в училище мы обменивались впечатлениями от
увиденных спектаклей. Обычно нам предоставляли право самим выбрать, в
какой театр пойти, но лишь немногие выражали желание пойти в
Михайловский театр, хотя там выступала превосходная французская труппа.
Если праздничный день совпадал с днями балетных спектаклей — средой или
воскресеньем, — мы часто принимали в них участие. В один из таких дней
нас прямо в костюмах пригласили в императорскую ложу, чтобы вручить нам
конфеты. Императрица Александра Федоровна и вдовствующая императрица
Мария Федоровна стояли в маленькой приемной перед царской ложей и
вручали нам коробки конфет. Мы заходили по одной, делали реверанс и
целовали руки обеих цариц. Рядом стоял царь. Он спросил:
— Кто из девочек танцевал золотую рыбку? Я вышла вперед и присела в глубоком реверансе.
— Как это было сделано, что кольцо Царь-девицы нашли у вас? — спросил он.
Иванушка, герой русской сказки, сюжет которой был положен в
основу балета, ныряет на дно моря, чтобы достать кольцо, проглоченное
золотой рыбкой. На мне была надета рыбья голова из папье-маше, в ней
проделано небольшое отверстие с крышечкой, куда опускали кольцо. Я
объяснила царю, как это делается, и наклонила голову, чтобы показать. Он
улыбнулся:
— Спасибо за объяснение, я ни за что не догадался бы.
Его улыбка обладала неотразимым обаянием. Я не раз слышала, что
все, кому довелось оказаться в его присутствии, также подпадали под
обаяние его личности. У меня возникло ощущение, будто я побывала в раю.