Цели: ввести и обосновать представление о специфике человеческого движения, которое является чем-то большим, чем движение в физическом мире; познакомить с основными подходами к изучению движения и танца: философским, эстетическим, социологическим, когнитивным, семиотическим; дать теоретические средства для анализа двжения в искусстве и повседневной жизни; сформировать навыки «прочтения» своих и чужих движений. Курс рассчитан на будущих философов, культурологов, религиоведов, историков, психологов, семиотиков.
Конфискованное вино. — Грим. — Великий князь Владимир. —
Торжественное представление указу в честь кайзера. — Наши с Лидией
проделки. — Драма или балет
Первые дни Великого поста, когда уроки танцев отменялись, были
посвящены молитвам и причастию. Мы постились эту неделю и по два раза в
день ходили в церковь. Всей душой ненавидели мы запах льняного масла, на
котором готовилась еда. Старшие девушки обычно вышивали покров или
напрестольную пелену для нашей церкви, а нас, младших, часто призывали
на помощь, нам даже позволяли расположиться вокруг стола для
«привилегированных», и одна из нас принималась читать вслух жития святых
и мучеников. Нам раздавали двенадцать томов этого издания, все же
остальные книги конфисковывались на всю первую неделю поста.
Послеобеденные уроки проходили как обычно, а в четверг перед исповедью
нас охватывало такое христианское смирение, что мы обращались к каждому
преподавателю с просьбой «простить нас, грешниц».
В те годы я страдала малокровием и так сильно уставала от
репетиций школьных спектаклей, что боялась плохо выступить во время
представления. Мама, встревоженная моей худобой, принесла мне
укрепляющего вина. Некоторое время мне удавалось прятать его в своем
шкафчике, то под платком, то в школьной форме. Я давала его пробовать
другим девочкам, и сладкое вино быстро убывало. Однажды мадемуазель
Виршо обнаружила бутылку в моем шкафчике. Она была шокирована моим
«порочным пристрастием». Во время следующего посещения маму попросили
объяснить, в чем дело, в итоге пришли к компромиссу: если врач одобрит,
лечебное вино будет храниться в лазарете и понемногу выдаваться мне
перед едой; в ближайшее же воскресенье меня лишили посещения дома. На
этом инцидент был исчерпан. Тогда я ощущала себя мученицей, но теперь,
по совести говоря, должна признать, что основания для наказания были.
Переодеваясь к уроку танца, мы должны были, гладко зачесав
волосы, убрать их за уши и заколоть. Все попытки уклониться от этой
суровой моды, казавшейся нам столь непривлекательной, у младших
строжайше подавлялись. Старшим позволялось немного взбивать волосы на
макушке, а по достижении пятнадцати лет мы подрезали их спереди
покороче, чтобы они выглядели пышнее. У меня были мягкие, немного
волнистые волосы, по-моему, мне шло, когда они были слегка начесаны на
уши. Но обычно меня отсылали с приказанием убрать эти начесы и вернуться
приглаженной, как мы говорили: «будто корова языком лизала». Поэтому
огромной милостью считалось, когда накануне школьных спектаклей нам
позволялось намочить волосы и заплести их в множество косичек. На
следующее утро все были курчавыми, словно негритянки, но результат нас
вполне удовлетворял.
Сам день спектакля, без уроков и репетиций, казалось, тянулся
бесконечно долго, и мы испытывали огромное облегчение, когда в шесть
часов нас наконец посылали одеваться и гримироваться. Наш грим был
чрезвычайно примитивным: по мазку румян на каждую щеку; пудрой мы не
пользовались, вместо нее нам выдавали куски магнезии, которые мы
дробили, пачкая все вокруг себя, и белили ею руки и шею. Несколько
недель до спектакля я бережно хранила пару парижских танцевальных
туфелек, которые купила мне мама, так как обувь, выдаваемая в училище,
была довольно грубой. Время от времени я примеряла свое сокровище, но
очень осторожно, стараясь не испачкать. Но, когда я надела их перед
спектаклем и сделала несколько шагов, сердце мое замерло: при каждом
прыжке пятки выскальзывали из туфель. Я не знала, что мне делать, и
расплакалась. Однако оказалось, что существует вполне доступное и весьма
эффективное средство, хотя и не слишком элегантное. Его мне
посоветовала старшая ученица, повторявшая в тот момент перед зеркалом
свою партию:
— Поплюй в туфли и не реви.
К классным комнатам примыкал маленький театр, дверь его всегда
была крепко закрыта на засов и висячий замок. Он открывался для нас один
раз в год, в день нашего ежегодного представления. За кулисами было
слишком мало места, и мы ожидали своего выхода в классах. Но все же это
был настоящий театр с рампой и декорациями. Регулярно по субботам им
пользовались учащиеся драматических курсов. Их курсы размещались этажом
выше. По субботам мы часто просили позволения пройти в класс под
предлогом, будто бы нам нужно выполнить какое-то задание, и когда нас
сопровождали туда и оставляли одних, то мы прокрадывались по коридору к
театру, чтобы подслушивать у замочной скважины. Сквозь толстую обшивку
двери не слишком много было слышно — разве что отдельные восклицания в
драматических местах, но все равно мы слушали с огромным волнением.
Для нашего представления выбрали сокращенную версию балета
«Тщетная предосторожность». Я танцевала в кордебалете вместе с другими
младшими воспитанницами. В театральной костюмерной нам выдали только
старый реквизит и костюмы, выглядевшие весьма поношенными, но даже самый
потрепанный костюм казался мне великолепным одеянием и обладал
магическим свойством разгонять, словно по мановению волшебной палочки,
всю мою застенчивость. Четверо из нас исполняли небольшой танец и
считали это большой для себя честью. Нашу аудиторию составляли родители,
учителя, артисты и два балетмейстера, Петипа и Иванов. К нашему
большому разочарованию, никто из императорской семьи не смог прийти в
этом году. Был только министр двора барон Фредерикс, предоставивший нам
трехдневные каникулы.
Привычные строгие правила повеления, казалось, были забыты в
тот вечер, и к нам относились снисходительно. По окончании
представления, когда мы с топотом понеслись по коридору, никто не
попытался остановить нас или сделать выговор за радостные крики по
поводу дарованных каникул. Столпившись у дверей танцзала, мы смотрели,
как расходились зрители. Некоторые из артистов останавливались, чтобы
сказать несколько слов похвалы. Самый большой успех в тот вечер выпал на
долю трех старших воспитанниц, заканчивавших училище в этом году:
Павловой, Егоровой и Петипа. К нам подошел Гердт, гордый за своих
учениц, и сообщил новость, что дебют всех троих состоится после Пасхи.
В следующем году наш спектакль принес мне некоторую
известность: Гердт, ученицей которого я стала, дал мне одну из главных
ролей. Впервые было решено, что наши репетиции будут проходить на
большой сцене Михайловского театра. Многие так называемые балетоманы,
абоненты и поклонники балета, получили позволение присутствовать в тот
вечер. В зале был и великий князь Владимир с семьей. Мы считали его
большим покровителем искусств, а великая княгиня, его супруга, была
президентом Академии художеств. Чрезвычайно привлекательный и обладающий
внушительной наружностью, он обычно говорил очень громко, очевидно сам
того не замечая.
— Кто это? Этот воробышек? — внезапно вырывалась его громкая
реплика, когда на сцену выходила какая-нибудь маленькая девочка, чтобы
исполнить свой сольный танец. Среди публики раздавался подавленный
смешок, ее слышал и «воробышек» и на мгновение терялся, до тех пор пока
громкое «Очень хорошо!» не успокаивало ее. После окончания спектакля
великий князь пришел в училище и поужинал с нами. Его грубоватое
добродушие ободряло девочек, они столпились вокруг него и непринужденно
болтали. Только я сохраняла свою застенчивость и еще сильнее смутилась,
когда он, указав на меня, сказал: «Она в свое время превзойдет их всех».
За ужином он пригласил меня сесть рядом с собой. Была моя очередь
читать молитвы перед едой, и теперь он похвалил мою дикцию и спросил,
так же ли хорошо мне даются другие предметы. Я призналась, что у меня
плохой почерк.
— Не говорите так, — сказал он и попросил принести лист бумаги,
ему подали меню, оно было отпечатано, хотя ужин состоял только из
холодного мяса и мороженого, само по себе это было довольно необычным и
изысканным блюдом.
Он заставил меня написать на нем мое имя и посмотрел на мои каракули взглядом эксперта.
— Я назвал бы его необычайно хорошим, — сказал он и попросил написать еще и дату.
Это был первый случай из многочисленных проявлений доброты по
отношению к застенчивому, замкнутому ребенку, каким я тогда была, со
стороны человека, способного хранить верность своим симпатиям.
И впоследствии, оказываясь поблизости от нас, великий князь
всегда искал меня, чтобы поговорить. Мне стало известно, что в беседе с
директором он хвалил меня как будущую надежду и распорядился
сфотографировать меня и прислать ему фотографию. Перед Варварой
Ивановной, которой передали это распоряжение, встала дилемма, как
выполнить его и в то же время сделать так, чтобы у меня голова не пошла
кругом от столь неслыханной милости. В итоге сфотографировали нас всех.
Подробности этой истории я узнала намного позже.
Поздней весной в Петергофе состоялось торжественное
представление по случаю официального визита немецкого императора. Очень
тщательно был подготовлен для показа на открытом воздухе балет «Пелей», а
на случай дождя — другой спектакль для закрытого театра. В утро
спектакля прогнозы погоды обсерватории были благоприятными, и решили
дать балет. Местом для представления выбрали маленький остров на
петергофском озере. На этом острове еще в предыдущее царствование был
построен амфитеатр на фоне руин, напоминающий картины Гюбера Робера.
Сцена простиралась до самого озера и благодаря низкому берегу казалась
бесконечной. На крошечном островке была воздвигнута высокая скала с
пещерой Вулкана в центре. Когда поднимался занавес. Вулкан в своей
кузнице ковал доспехи для Пелея. Пещера освещалась каким-то
сверхъестественным светом; искры вылетали из-под молота бога. В создании
общей атмосферы большую роль играла стихия: время от времени на небесах
вспыхивали зарницы, слышались отдаленные раскаты грома. Пролог
заканчивался появлением на вершине скалы Марса и Венеры со свитой.
Коленопреклоненный Пелей получал из рук бога доспехи и украшенный
перьями шлем. Сцену заливал розовый свет, и по водной глади окруженная
нимфами скользила Фетида. Эта красивая иллюзия создавалась довольно
простым образом — плот с зеркальной поверхностью. Другим эффектным
выходом было появление Венеры, сидевшей на высоком троне на позолоченной
барке со свитой амуров, «смехов» и нимф. Я была одним из амуров. Мы
погрузились на судно на другой стороне острова, за амфитеатром, и
какое-то время плыли, оставаясь скрытыми от глаз публики. По сигналу
судно, разукрашенное гирляндами цветов, появилось перед зрителями, и из
него вышла Венера со свитой. Барка причалила в нужный момент, точно
совпадающий с музыкой; представление в целом протекало гладко, без сучка
без задоринки. Прозрачная тишина белой ночи разливала вокруг чары
нереальности, создавая странное ощущение отрешенности от времени и
пространства. Невозможно представить лучшей декорации для празднества,
спектакль вполне пришелся бы ко двору самого «короля-солнца». Однако
одно обстоятельство сильно беспокоило исполнительниц спектакля: из-за
ночной сырости локоны наших париков распустились, но надеюсь, что этот
небольшой недостаток не снизил впечатление от спектакля в целом.
Я прекрасно помню все подробности того незабываемого дня. Его
можно назвать красным днем календаря, так как он ознаменовал собой
приобретение нового жизненного опыта. Нас привезли в Петергоф рано
утром, и мы провели там целый день. Узнав, что нам предстоит обедать в
ресторане, мы пришли в восторг, вообразив, будто окажемся в светском
обществе. Но нам накрыли столы в отдельном зале, там было не слишком
весело. После обеда мы отправились на прогулку по парку, туда, где били
фонтаны. День был жаркий, и мы взяли с собой свои зонты из небеленого
сурового полотна. Как объяснить, почему эта нелепая вещь стала для меня
предметом особой заботы и гордости, ума не приложу. Возможно, потому,
что у меня никогда прежде не было зонтика — мама считала это лишним, а
может, потому, что в прочитанном мною когда-то романе героиня, «склонив
голову, чертила на песке причудливые узоры острием своего зонтика» в
ответ на слова:
«Вы держите в своих ручках мою жизнь и мое счастье». Во всяком
случае, в те дни зонтик стал для меня символом элегантности. Я держала
его открытым даже в густой тени вековых дубов, посаженных еще Петром
Великим, и, садясь на скамейку, чертила им замысловатые узоры.
У маленького, похожего на игрушечный, дворца Марли
доброжелательный сторож показал нам квадратный пруд с золотыми рыбками.
Он позвонил в колокольчик, и рыбки собрались в ожидании корма.
Тем временем дома вовсю готовились к отъезду на дачу. Голубой
мебельный гарнитур, стоявший в гостиной, покрыли чехлами и сдвинули в
угол. Обеденный стол со всеми принадлежностями для шитья выдвинули из
угла и поставили на видное место. Солнце свободно проникало в комнату
сквозь окна со снятыми шторами. Отец часто твердил, что предпочитает
голые окна без «всех этих тряпок и занавесок». «Право, Платон, тогда
тебе следовало бы жить в бараке?» — с раздражением восклицала мама.
Много времени она провела, вышивая на этих занавесках узор «меандр».
Каждое лето их снимали, стирали, полоскали в слабом растворе кофе и
прятали до следующей зимы. Кроме тети Кати, помогавшей маме шить, еще
один папин родственник оказывал иногда маме различные услуги. Появления
дяди Володи в моем представлении всегда были связаны с какими-то
таинственными действиями. Выслушав мамины инструкции, высказанные
вполголоса, дядя Володя удалялся с объемистым свертком под мышкой. Со
столь же таинственным видом он возвращался, уже без свертка, но с
некоторой суммой денег, которую украдкой передавал маме. Однако вся эта
таинственность ни для кого не составляла тайны. Я знала, что дядюшка
просто относил зимние вещи в ломбард.
1 мая мы все еще были в городе. Отец избрал этот день, чтобы
выпустить на свободу своих птиц. Отец обожал чижей с их веселым
щебетанием, был у него и скворец, которого отец научил насвистывать
разные мелодии и говорить «Христос воскресе». Весной он всегда выпускал
своих птиц.
— «...Свято соблюдая обычай русской старины, на волю птичку
выпускаю при светлом празднике весны...» — декламировал отец,
заворачивая клетки.
Мы встали рано и отправились в Екатерингоф.
— Охота пуще неволи, — сказала мама. — К чему тащиться в такую
даль, получая тычки под ребра от рабочих, когда вы могли бы освободить
птиц в Летнем саду? Подумайте об этом.
Мы видели из окна переполненные конки, едущие по
противоположному берегу канала. Толпы людей направлялись на народные
гулянья с каруселями, устраиваемые в этот день в Екатерингофе. Но это не
остановило меня, я всей душой стремилась в это путешествие, и мы с
отцом, нагруженные клетками, отправились в путь. Мы подошли к окраине
парка, где росло лишь несколько осин и берез. «Вот идеальное место, —
сказал отец. — И вода есть поблизости». Он велел мне открыть клетку
чижа. Птичка перестала прыгать, робкая и недоверчивая, она на мгновение
замерла, словно затаив дыхание, затем с громким щебетом стремительно
вылетела из клетки. Скворец казался мудрым и осмотрительным. Он сел на
дверцу, неторопливо осмотрелся, свесив голову набок, и не спеша полетел.
Моя верная подруга, связанная со мной клятвой о дружбе, Лидия
Кякшт приехала с нами в Лог. Лидия была сиротой, и мама охотно
согласилась принять на себя заботу о ней на время каникул. Лидия была
жизнерадостной, словно щенок, и всегда готовой на любую шалость. На
выговоры или наказания она не обижалась, да они на нее и не действовали.
Ее добродушие и искренняя привязанность ко всем нам всегда
обезоруживали маму, и лишь однажды она вызвала сильный гнев отца, обычно
для него не свойственный.
После обеда мы наслаждались неограниченной свободой. Никто не
следил за тем, где мы и чем занимаемся, лишь бы вовремя вернулись к
ужину. Нам запрещалось только одно: кататься на лодке без папы или Левы.
Лодка была на тяжелой цепи с висячим замком, но ключ от нее вызывающе
висел на гвозде у двери в кухню. Однажды, когда родителей не было дома,
Лидия решила воспользоваться случаем: стащив ключ, мы отправились к
озеру и переплыли на другую сторону, чтобы навестить друзей, живших в
пяти километрах от нас. Инициатива принадлежала Лидии. Я сначала
испытывала сомнения, но потом и меня охватила жажда приключений. Мы
получили большое наслаждение от нашей затеи, пили чай, играли в чехарду и
отправились в обратный путь довольно поздно. Теперь ветер дул нам
навстречу, сумерки сгущались, а мы не преодолели еще и половины пути.
Лодка протекала, и нам приходилось часто останавливаться, чтобы
вычерпать воду. Во время одной из таких остановок уронили в воду весло, и
потом долго маневрировали, безуспешно пытаясь оставшимся веслом достать
упавшее. Дело принимало угрожающий оборот.
— Становись на колени и молись, — велела мне Лидия.
Она твердо уверовала в мою святость после того, как однажды во
время урока я сильно натерла палец на ноге, но не прекратила занятий.
— Она святая, — твердила Лидия, рассказывая об этом случае матери. — И к тому же мученица.
Тем временем дома забеспокоились, когда мы не вернулись к
ужину. Стали всех расспрашивать, и, когда кто-то сказал, что видел, как
мы отплывали в лодке, поднялась паника. Спасательная партия тотчас же
отправилась в путь и нашла нас, все еще пытающихся выловить весло и
взывающих о помощи к небесам. Мы получили такой нагоняй, что он должен
был навсегда отбить у нас охоту к подобным выходкам, но наш дух
оставался неукротимым. Его следующим проявлением стал наш
«плантаторский» подвиг — еще одна выдумка неистощимой на идеи Лидии.
Однажды жарким днем мы собирали в лесу землянику.
— Давай разденемся, тогда будет не так жарко, — предложила Лидия.
У нас на голове были большие соломенные шляпы, и мы обе сочли,
что выглядим как негритянки на плантации. Маленький лесок находился
рядом с дорогой, и нас заметила соседка, возвращавшаяся домой со
станции. В высшей степени шокированная дама отправилась к маме и
пожаловалась на наше неприличное поведение. Настала очередь мамы взять
нас в ежовые рукавицы, и она прибегла к весьма действенной мере,
запретив нам выходить за пределы сада, что меня чрезвычайно огорчило. К
счастью, через несколько дней запрет был снят, мама «под честное слово»
разрешила нам выходить, и я снова почувствовала себя наверху блаженства.
То были счастливые дни. Во мне с каждым днем все больше разрасталась
почти языческая любовь к лесам и полям, я забывала о времени и теряла
ощущение своего собственного «я», погружаясь в восхитительную дремоту.
За городом жизнь протекала спокойно — никаких бродяг на
дорогах, никаких слухов о грабежах. Правда, в лесу водились медведи, но
крестьяне утверждали, будто они кормятся овсом и не представляют собой
никакой опасности летом, разве что медведица может напасть, если рядом с
ней медвежонок. Однажды мы с Лидией в поисках грибов забрели далеко в
лес. Я нашла целую грибную семью и опустилась на колени, чтобы собрать
их. Деревья поблизости росли группой, формируя собой подобие беседки.
Мой взгляд привлекла находившаяся среди деревьев огромная куча,
напоминающая гигантский муравейник. Я позвала Лидию, и она подошла
посмотреть. Вдруг «муравейник» зашевелился, и в проеме между деревьями
появилась голова с торчавшими вверх ушами. Никогда не забуду нашего
стремительного бега. К счастью, Лидия хорошо ориентировалась, и вскоре
мы оказались на дороге. Дома мы, задыхаясь, поведали о своем спасении.
Лидия утверждала, будто слышала хруст валежника, когда медведь гнался за
нами, я этого не слыхала. Крайне рассерженная скептическим отношением
Левы к нашему рассказу, она побожилась, что видела следы медвежьих лап
на дороге. Папа предположил, что это, по-видимому, был годовалый
медведь, которого обычно оставляют присматривать за малышами, когда
взрослые медведи отправляются на поиски пропитания. Крестьяне называют
их пестунами.
— Пестуны в действительности не опасны, — объяснял отец, — если только их не трогать.
Нас обеих ужасно возмущало преуменьшение смертельной опасности,
которой, как полагали, мы подверглись; особенно негодовала Лидия,
которую Лев своими ироническими замечаниями мог довести до белого
каления, и тогда ее аргументация теряла всякую последовательность. Они
постоянно пикировались. Было очень забавно наблюдать за их ежедневными
стычками по поводу столь необходимых ей уроков грамматики. Нелегко было
заставить Лидию заниматься, она словно за версту чувствовала
приближающуюся опасность и проявляла чрезвычайную изобретательность,
чтобы ускользнуть от своего наставника. Однажды Лев запер ее на замок,
заставив множество раз писать слово из пяти букв, в котором она сделала
три ошибки. Когда Лев с каким-то шутливым замечанием отпер дверь, то
обнаружил, что комната пуста. Его мятежная ученица уже давно выпрыгнула в
окно, оставив вызывающую записку. «Лев глупый осел, я его презираю», —
было нацарапано на клочке бумаги. К несчастью для Лидии,
оскорбительность ее выходки оказалась сглажена, так как в слове
«презираю» она умудрилась сделать несколько ошибок — в результате
последнее слово осталось за Левой. Уже в те годы он обладал живым,
гибким умом и умением спонтанно находить остроумные ответы, что в
последующие годы сделает его опасным оппонентом для ученых коллег. Хотя
он тогда был или, по крайней мере, считал себя свободным мыслителем, в
нем не было и следа педантичности. Сам полностью лишенный предрассудков,
он мог искренне обсуждать с цыганами их колдовство и черную магию и был
больше склонен к юмору, чем к борьбе с ошибками.
Этим летом случавшиеся время от времени с мамой сердечные
приступы стали внушать особую тревогу. Им обычно предшествовали дни
мрачной депрессии. Один наиболее тяжелый приступ, вероятно, стал
результатом тяжелой предгрозовой жары. Вдали бушевали сухие грозы. По
вечерам небо, казалось, дрожало от зарниц. Пришло время урожая, на
дальних полях загорались стога. Густой удушающий запах можжевельника
доносился из горевших лесов. Но дождя, который мог бы облегчить
напряжение многих дней, все не было. Однажды вечером мы сидели за ужином
на балконе, и вдруг мама с пронзительным криком упала со стула. Отец
отнес ее на руках в комнату и уложил в постель. Она то билась в
истерическом припадке, сбрасывая холодные полотенца, которые мы
прикладывали к ее голове, то лежала, изнуренная, и тихо стонала. Приступ
продолжался несколько часов. Видеть все это было просто ужасно. В
какой-то момент я совершенно потеряла голову. Закрыв глаза, выскочила из
дома и бросилась бежать, сама не зная куда. Наши соседи, пожилая пара,
направлялись к нам, чтобы немного поболтать вечерком перед сном.
Они остановили меня. Я лепетала что-то бессвязное. Пожилая дама
отвела меня к себе и дала валериановых капель, затем пошла к нам, чтобы
предложить помощь. Она вернулась за мной, когда мама пришла в себя
после припадка.
Наши соседи принадлежали к театральному миру: Юрковский был
когда-то режиссером драматического театра, его жена — знаменитой
актрисой. Необычайная любовь и преданность мужа создавала неугасаемый
ореол романтизма вокруг их жизни. Буколические имена Филемона и Бавкиды,
которыми нарекла их мама, на редкость хорошо им подходили. Мне и раньше
доводилось встречать красивых стариков, но Мария Павловна являла собой
исключительный образец красоты пожилой женщины: лукавые искорки в
глазах, намек на усики над припухлыми губками придавали ей очарование
юности, шаловливой и немного застенчивой. Она не предпринимала никаких
лихорадочных попыток обмануть время; ее закат был безмятежным и
исполненным достоинства. Платья ее напоминали моды начала шестидесятых
годов, а седые волосы она заплетала в косы и укладывала короной, как во
времена своей юности. Муж приучил их маленького внука называть ее
«красавица бабушка».
Юрковский считал, что я выбрала неверный путь, посвяти» себя
танцу. Он стал проявлять интерес ко мне с тех пор, как увидел меня в
спектакле «Сон в летнюю ночь». В Логе я часто приходила к ним в гости.
Старик обычно приглашал меня в свой кабинет и просил читать стихи. Я
знала их очень много, и он предоставлял мне самой выбирать, что читать.
Высокий, немного сутулый, с длинной седой бородой, он сидел в кресле и
слушал меня закрыв глаза. После небольшой паузы начинал говорить, давая
советы, как лучше модулировать голос.
— Тебе следует выступать на драматической сцене, — часто
говорил он мне. — В тебе, несомненно, есть врожденный лиризм. — И
добавлял: — Тогда ты будешь служить более интеллектуальному искусству.
Мы часто вступали в продолжительные беседы. Он открыл мне глаза
на множество заблуждений; одно из них состояло в моей уверенности, что
талант актера непременно должен быть врожденным. Он качал головой.
— Знаю, это мнение широко распространено среди актеров, но оно
не верно. Ристори никогда не подготовила самостоятельно ни одной роли.
Главное для великого актеpa — это умение перевоплощаться, и не имеет
значения, из какого источника он черпает вдохновение.
Замечание Юрковского по поводу «более интеллектуального
искусства», хотя и сделанное в деликатной форме, тем не менее очень меня
расстроило. Печально было сознавать, что выбранное мною искусство
является чем-то второразрядным. Я тогда еще не понимала в полной мере
безграничных возможностей искусства танца. Просто испытывала радость от
движения и решимость продолжать заниматься своим делом. Сначала я
инстинктивно следовала по избранному мною пути и лишь позднее совершенно
сознательно убедилась в правильности принятого решения.
Мама часто говорила, что Лев похож на нее, а я «вылитая дочь
своего отца». Заканчивая гимназию, Лев постепенно превращался в
настоящего ученого. Мама утверждала, что острый ум и интеллектуальные
способности он унаследовал от ее семьи. С гордостью рассказывала она о
своём двоюродном дедушке Хомякове, поэте, религиозном философе, одном из
вождей движения славянофилов. Она искренне надеялась, что Лев
унаследует его славу.
На нижних полках нашего книжного шкафа среди картонных коробок,
где хранился всякий хлам, который не выбрасывался, потому что «кто
знает, не пригодится ли это когда-нибудь», однажды я обнаружила
несколько маминых записных книжек. Озаглавленные «Pensees et maximes»
(«Мысли и изречения»), они отражали наблюдения, размышления по поводу
тех или иных событий, критику прочитанных книг. Записи в основном велись
по-французски. И это ни в коей мере не было позой — ученицы Смольного
института, где воспитывалась мама, обращались к maman, как они называли
директрису, только по-французски, так было заведено. И если сейчас мама
не могла позволить себе погрузиться в интеллектуальные занятия, у нее
была сформирована привычка мыслить. Она необыкновенно быстро вошла в
круг интересов Льва и его молодых друзей, которых он теперь часто
приводил домой.
Глава 10
Колеса. — Князь Волконский. — Методы репетиций, Гердт. —
Успехи. — «Маленькая Лопухова». — Козлов. — Иогансон. — Мой первый
«роман»
Обычно мы возвращались в училище 26 августа, за неделю до
начала занятий. Театры открывали сезон 1 сентября. Помимо репетиций и
утренних упражнений, у нас было не слишком много дел в эту первую
неделю. Однако кое-какую работу распределяли среди нас — мы подрубали
носовые платки или распарывали голубые кашемировые платья, которые давно
уже пережили свои лучшие времена и которые следовало перелицевать.
Каждый год нам выдавали новое платье, но мы могли надевать его только по
воскресеньям. На каждый день у нас были старые, аккуратно перешитые,
удлиненные, но слегка выцветшие.
Утренние занятия проходили пока без преподавателя и порой
превращались в буйные игры, стоило лишь воспитательнице выйти из зала.
Одно из остроумных изобретений, служивших подтверждением нашей ловкости,
которую мы одна за другой с переменным успехом пытались
продемонстрировать, заключалось в следующем: надо было отойти в дальний
угол зала, разбежаться и вскочить на рояль в безупречном арабеске,
словно балерина, которую на лету подхватывает партнер. Лидии пришла в
голову безумная идея сделать со мной поддержку. В результате последовало
позорное падение — сначала она уронила меня, затем обрушилась на меня
сверху, я разбила себе локти и колени. У меня был и свой собственный
номер.
— Туська, покажи свою акробатику, — просили меня подруги, я
делала колесо и ходила на руках. Подобное искажение моего имени
шокировало Варвару Ивановну. Когда она слышала подобное обращение, то
обычно говорила:
— Стыдно, девочки. У нее такое красивое имя. Туська! Словно какая-то дворняжка.
Однако это имя пристало ко мне. А ласково меня называли Тусенькой.
В 1898 году директором императорских театров стал князь Сергей
Волконский. Он был внуком ссыльного Волконского, уже одно это возвышало
его в моих глазах. Нам всем было ужасно любопытно увидеть нового
директора, и мы надеялись, что таковая возможность нам представится на
какой-нибудь генеральной репетиции оперы или балета, на которые нас
обычно водили. Нам не пришлось долго ждать. Как-то утром мы с одной из
девочек сидели за роялем в круглой комнате. Перед нами стоял сборник
увертюр для игры в четыре руки, и мы разбирали «Matrimonio Segreto»
(«Тайный брак», опера Д. Чимарозы..), как вдруг звук открываемой двери
заставил меня повернуть голову. Вошел Волконский и быстро направился к
двери, ведущей в танцевальные залы. Он шел решительным шагом, чуть
склонив голову набок, и во всей его высокой стройной фигуре было нечто
стремительное. Его элегантный облик, гладкие волосы, разделенные на
английский манер пробором, я могла сравнить только с «модной картинкой» —
все привело меня в восхищение. Он остановился и ответил поклоном на наш
реверанс. Стоявшие на пюпитре ноты привлекли его внимание. Он поправил
пенсне.
— А, Чимароза, пожалуйста, продолжайте.
Пока он стоял у рояля, отбивая такт, я рассмотрела его изящную руку, обратила внимание на легкий нервный тик на лице.
— Это следует играть в более быстром темпе, когда разучите, —
заметил он, а затем поинтересовался, занимается ли кто-нибудь сейчас в
танцевальном зале. Мы ответили утвердительно, и он прошел в зал, где
занимались младшие девочки.
Для того чтобы понять, до чего же необычно для нас, девочек,
было вот так запросто вступить в прямой контакт с директором театров, я
должна объяснить, что Всеволожский, бывший директор, никогда не проявлял
интереса к училищу. Нам доводилось видеть его импозантную фигуру только
издали на генеральных репетициях, всегда в окружении бессчетного числа
чиновников, прикомандированных к нему, или в директорской ложе во время
спектакля. Возможно, я и ошибаюсь, но мне кажется, что он относился к
балету как к второстепенному искусству, так что все заботы о нашем
художественном образовании были целиком и полностью возложены на
преподавателей, считалось, что они знают свое дело. От балета
требовалось лишь сохранение традиций и высокий уровень исполнения. С
незапамятных времен балет ставился в роскошных декорациях. Всеволожский,
сам большой знаток XVIII века, сделал все эскизы костюмов для «Спящей
красавицы». Они были восхитительны и с почти документальной точностью
воспроизводили эпоху «короля-солнца». И тем не менее балет в то время
воспринимался скорее как приятная игрушка, чем искусство, равное другим.
Дома мы читали одну газетенку-сплетницу только потому, что она
предоставляла подробную информацию о балетах. Я почерпнула из нее
кое-какие сведения о бюджете, ассигнованном на театр. Газета с
возмущением писала об огромной по тем временам сумме в 40 000 рублей,
потраченной на постановку нового балета. Ежегодно ставилось по два
балета, причем с большой пышностью. Настоящие тяжелые шелка, бархат
самого высокого качества, ручная вышивка — все это использовалось при
изготовлении костюмов. Тогда и в мыслях не было наносить узор по
трафарету. Наш главный костюмер Каффи иногда в целях экономии прибегал к
различным остроумным находкам. Так, например, страусовые перья в
«Спящей красавице» были сделаны из шерсти и выглядели даже более
эффектно, чем настоящие. Хотя-головные уборы и парики, украшенные ими,
стали тяжелее, актеры не протестовали. В те времена костюм танцовщицы
очень стеснял движения: мы носили тугие корсеты, жесткие корсажи на
китовом усе и юбки из тарлатана значительно ниже колена.
Новый директор часто посещал наши занятия. Особое внимание он
уделял музыке, декламации и пантомиме. Он и сам был превосходным
музыкантом. Два раза в неделю Гердт давал нам уроки пантомимы, причем
учил нас на своем примере: сначала разыгрывал сцену сам, затем заставлял
нас повторять ее, исправляя ошибки. Мы разыгрывали сцены как из балетов
текущего репертуара, так и из старых спектаклей, сохранившихся в памяти
учителя благодаря славе их исполнителей или же потому, что они давали
возможность разыгрывать наиболее драматические или комические ситуации.
Почти никаких вспомогательных аксессуаров не использовалось. Основные
элементы декораций с легкостью создавались с помощью скамеек и стульев.
Два стула, поставленные на некотором расстоянии друг от друга,
обозначали собой дверь, скамья служила ложем, а весь остальной реквизит
был воображаемым. Мы наливали вино, собирали цветы, наносили удары
кинжалом, пряли, стучали в дверь — и все это без каких-либо предметов.
Для меня лично было намного труднее найти жесты, необходимые для
подобных простых действий, чем для исполненных драматизма. Учитель
постоянно поправлял нас:
— Никто не пишет так письмо, просто помахивая рукой. Нажимайте,
выводите буквы. — Или: — Так розу не держат. — И из кармана извлекается
носовой платок. Свернув его наподобие цветка, Гердт любовался этим
кусочком батиста, с наслаждением вдыхал воображаемый аромат. Но он не
давал нам никаких теоретических объяснений и даже не пытался вывести
законы, по которым жила и развивалась пантомима. Актер, чье искусство
полностью основывалось на интуиции, Гердт едва ли сам осознавал, что в
современном балете появились два абсолютно различных элемента.
Мимический рассказ прочно утвердился в балете. Сцена, в которой актеру
приходилось объяснять, что произошло за сценой, требовала полностью
условных, описательных жестов. В таких же балетах, как «Жизель» или
«Тщетная предосторожность», действие рождалось спонтанно, исходя из сути
сюжета. Оно раскрывалось, исходя из ситуации посредством эмоциональных
жестов и действий, ведущих непосредственно к цели.
Уроки пантомимы, которые давал Гердт, представляли собой
превосходные примеры мастерства, но их нельзя назвать обучением,
опирающимся на ясно обоснованные принципы. Думаю, именно это размышление
приходило в голову Волконскому, когда он, присутствуя на наших уроках,
ставил перед нами определенные задачи. Небольшие сюжеты, которые он нам
предлагал, были простыми и обстоятельными. Исходя из общей линии сюжета,
мы воображали ситуацию и придумывали действие. Но, не имея примера
перед глазами, мы часто терялись. Тогда Волконский помогал нам,
комментируя:
— Вы видите, как негодяй покидает сцену, его зловещая усмешка
убеждает вас в том, что он совершил злодейство. Вы оборачиваетесь к
матери и говорите: «Это он похитил мое письмо». Как вы это сделаете?
Посмотрите на того, к кому обращаетесь, и укажите на того, о ком
говорите. Рука, повернутая ладонью вниз, предполагает жест осуждения,
рука же, повернутая ладонью вверх, — приглашение, вопрос, обращение.
Подобными замечаниями он заставлял нас задумываться о принципах игры, а не просто копировать продемонстрированное упражнение.
В феврале мне исполнялось 15 лет, и я уже наслаждалась всеми
привилегиями старших, разве что не принадлежала к избранному обществу
пансионерской. Так называлась туалетная комната для старших. Ее окна
выходили на Театральную улицу. Со стороны улицы наши окна, разделенные
двойными колоннами с метопами, венками и гирляндами, пожалуй,
принадлежали к самым красивым частям здания. Гармоничная колоннада
протянулась почти на всю длину улицы. Но для нас, находившихся внутри
здания, были видны только фриз противоположного здания, идентичного
нашему, и кусочек неба. Нижняя часть окон была застеклена матовым
стеклом. Как только первый стук колес нарушал окутанное снегом молчание
зимы, мы не могли устоять от соблазна насладиться первыми признаками
весны, будь это всего лишь лотки с геранью, разносимые уличными
торговцами. Совершив акробатический номер и встав на плечи кого-то из
девочек, можно было увидеть улицу.
Пансионерская представляла собой большую комнату с высоким
потолком. Она была почти пустой — стояло только высокое зеркало на
ножках красного дерева, и тем не менее зимой там было уютно, так как
всегда горел камин. Вдоль стен стояли встроенные шкафы. Обитатели
пансионерской обладали привилегией проводить здесь лишние десять минут
после вечернего звонка.
Чем ближе становился день моего пятнадцатилетия, когда я должна
была окончательно покинуть дом и поселиться в училище, тем больше
дорожила я каникулами. Их омрачал только страх предстоящей разлуки.
Никто не догадывался о глубине моих чувств. Из-за моей сдержанности мама
решила, будто жизнь вдали от дома сделала меня равнодушной к их
интересам и заботам. Она стала считать меня отрезанным ломтем и часто
говорила:
— Вот Лева понимает, через что мне пришлось пройти.
Мы переживали тяжелые времена. Отец оказался не способен
выдерживать конкуренцию, все возраставшую в его профессии. Он питал
отвращение к современным танцам. В моду вошли падеспань, венгерка,
падекатр, а он продолжал обучать своих учеников лансье, менуэту и
польке. Неудивительно, что молодые учителя вытесняли его и у него
осталось всего несколько уроков. Теперь он имел только одно постоянное
место службы — дважды в неделю давал уроки в благотворительной школе
принца Ольденбургского. Жалованье там было скудное, но постоянное. Школа
находилась за городом в Лесном, и у отца уходил почти целый день на
дорогу туда. Зимой отец страшился этого путешествия. Транспорт
передвигался медленно — конка вывозила его за черту города, а там он
пересаживался на паровичок. Несмотря на то что под скамейки подкладывали
солому, его ноги немели от холода. Особенно его ужасало возвращение
домой. В своей промокшей от пота сорочке и во фраке, который был de
rigueur (Обязательный) для учителя танцев, он сильнее ощущал холод. До
дому добирался совершенно замерзшим и голодным. Стакан водки согревал
его, но тем не менее он приобрел постоянную простуду. Отец мог так часто
чихать, что мы просто теряли счет. Он рассказал мне, как однажды на
улице вынужден был остановиться во время одного из продолжительных
приступов. Какой-то прохожий, привлеченный необычайной мощью и частотой
его чихания, остановился, чтобы посмотреть на него.
— Будьте здоровы, — вежливо сказал прохожий. Чихание
продолжалось. — Будьте здоровы, — повторил он. — О, будьте здоровы,
будьте здоровы, будьте здоровы. Неужели вы никогда не перестанете
чихать?
Вежливый незнакомец не смог дождаться, когда же, наконец, закончится приступ.
Суббота была одним из тех дней, которые отец проводил в Лесном,
а это означало, что я очень мало видела его в свои выходные. Он стал
глохнуть, и мама часто раздражалась от того, что ей приходилось
многократно повторять одно и то же. Ему же не хотелось признаваться в
своей слабости, и он утверждал, будто люди, имеющие музыкальный слух,
глухи к повседневным звукам.
Бабушка теперь жила с нами. Ей уже было за семьдесят, и она
явно сдавала. Но ее изумительная жизненная сила не уменьшалась с годами.
Она вставала первой в доме, и поздно ночью было слышно, как она ходит
по своей комнате. Стук выдвигаемых и задвигаемых ящиков безошибочно
говорил о том, что бабушка что-то ищет. Большую часть времени она
проводила в поисках. Ее вещи постоянно играли с нею в прятки. Велика
была ее досада, когда ей пришлось пропустить торжественную церемонию
вручения наград в школе у Льва. Лева был награжден золотой медалью, но
бабушка не смогла увидеть, как ее любимец получает медаль, так как
безнадежно потеряла свой лучший шиньон, и, будучи чрезвычайно
привередливой, когда дело касалось ее внешности, она не захотела
показываться на публике без него.
— Я положила его здесь, — повторяла она, возвращаясь снова и
снова на одно и то же место, надеясь, что пропажа окажется там. —
Чур-чур, дурака не валяй, поиграл и отдай, — взывала она к невидимым
темным силам, которые, как она полагала, сыграли с ней злую шутку.
Когда бабушке предложили место в богадельне для вдов при
Смольном монастыре, бабушка перебралась туда. Белая с золотом красота
Смольного успокаивала и смягчала болезненные раздумья о пережитых
лишениях, которые довелось испытать людям преклонных лет, заканчивающим
жизнь в богадельне. В большой церкви, изящной, словно праздничный зал,
царило почти светское блаженство. Комнаты обитательниц выходили в
просторный коридор с изящной галереей наверху. Бабушка жила в одной
комнате со своей родственницей, тетушкой Олимпиадой, великаншей с
маленькой птичьей головкой и тоненьким голоском.
Громким шепотом бабушка сообщила нам, что Олимпиада только что
продала свое воронежское имение и у нее теперь куча денег в чулке.
Такова была последняя страница жизни бабушки. Она осталась в моей памяти
как необычайно яркая личность. События ее жизни, словно в книге,
составляли причудливые, романтические узоры. Бедность не оставила ни
малейшего следа на ее детском простодушии.
Я занималась теперь в классе Гердта и с любовью вспоминаю это
время — весну среди всех времен года моей профессии. Я бесконечно
благодарна моему любимому учителю. Лето коротко и эфемерно, великие
танцовщики не оставляют после себя никаких записей, они живут в легенде.
Только бережные руки могут передать неосязаемое сокровище, только
вдохновенный талант лелеет искру волшебного искусства, пока она не
разгорится с новой силой. Гердта можно назвать избранным инструментом,
передававшим нам все богатство танца, то богатство, которое он тщательно
собирал за время своей долгой карьеры. В юности он стал свидетелем
рассвета романтизма, никогда уже не повторившегося в своей первозданной
силе. Гердт не искал новых путей, он был ревностным хранителем славных
традиций.
Самая интересная часть его урока начиналась после того, как
заканчивалась необходимая рутина упражнений. Тогда из отдельных па
рождалась цепь коротких танцев. Он часто реконструировал фрагменты
старых балетов, давным-давно сошедших со сцены. Великие танцовщики
прошлого оживали снова, вызванные им. Я находилась под обаянием чар
великого искусства, раскрытого нашим Учителем. Когда урок заканчивался,
горничная входила с большим ручным колокольчиком, мы толпой неохотно
выходили из зала, с нетерпением ожидая завтрашнего дня, когда, возможно,
снова повторим шедевр Черито «Танец с тенью».
Два моих последних года в училище были заполнены счастьем и
увлеченным трудом. Передо мною стояла одна цель, и каждый день открывал
мне новые высоты, к которым стоило стремиться. Мне не казалось, будто
мою свободу подавляют. В отличие от других девочек я не считала эти годы
вычеркнутыми из жизни. Напротив, у меня было ощущение, будто у меня
осталось мало времени. Во мне рождалось понимание того, что пройдут
годы, прежде чем я смогу достигнуть желаемого результата.
Каждое воскресенье нас, старших, водили в Александрийский
театр. Мы любили драмы, где можно было поплакать. В пансионерской, к
которой я теперь принадлежала, нам нравилось разыгрывать то, что мы
видели, имитируя актеров очень точно. Кто-нибудь из актеров
драматического театра давал старшим уроки дикции и игры. Мы главным
образом придерживались монологов и поэзии. Иногда он предлагал нам
разыграть какую-нибудь сцену. Во времена моего отца не было отдельной
драматической школы. Ученики театральной школы обучались в соответствии с
проявляемыми ими способностями, но танец был обязательным для всех.
Славина, одна из ведущих меццо-сопрано, сначала готовилась стать
балериной. Мы посещали и занятия пения, но не было никакой надежды, что
среди нас окажется еще одна Славина. Для предстоящего весной экзамена мы
готовили ни больше и ни меньше как «Марию Стюарт». Классную комнату,
заполненную партами, мы сочли неподходящей; так что со временем для
драматических уроков перешли в Маленький театр. В задней части
аудитории, за зрительным залом, находилось небольшое фойе, на стенах
которого висели фотографии в рамках всех учащихся, закончивших училище.
Из этих фотографий становилось ясно, что наши платья всегда оставались
неизменными, менялись только прически: волосы собраны короной на макушке
и челка лежала красивее, чем в нашей прическе, когда волосы зачесаны за
уши.
На генеральные репетиции опер обычно приглашалась вся школа и
отменялись дневные классы. В том году возобновляли «Вольного стрелка».
Сцена в долине волков, куда приходит Каспар, чтобы отлить пули. У нас не
было возможностей, чтобы отразить все сценические эффекты: гром,
молнию, полет зловещих птиц. Однако пансионерская была большой, а мы
обладали достаточной изобретательностью, и ко всеобщему удовольствию
представление получилось.
— Первая, — пропел Каспар, присобрав юбку и заткнув ее в бархатные сапожки, имитируя таким образом брюки.
— Первая, первая, первая, — эхом отдавались голоса из различных шкафов.
Такой же эффект отраженного эха повторился при отливке второй пули.
— Третья, — прогремело эхо.
Полотенца, сапожки, одежда — все ливнем полетело из шкафов,
изображая полет хищных птиц. Загремел гром — это мы заколотили по
железной печи щипцами и кочергами. С пронзительными криками появились
ведьмы. «Волчья долина» разыгрывалась только в то время, когда
воспитательница находилась «с другой стороны». Но иногда шум и рев
долетали до нее, и тогда по усмотрению дежурной мы получали мягкое
замечание или же нам снижали отметки. Сниженные за поведение отметки
означали, что, возможно, придется предстать перед Варварой Ивановной,
чтобы получить подходящий нагоняй. За повторно сниженные оценки нас
лишали посещения театра. Однажды и меня за небольшую провинность
оставили без посещения театра — я окунула голову Лидии в ведро с мыльной
водой, оставшейся после мытья полов. Нельзя сказать, чтобы она сильно
возражала, она даже попросила у меня прощения за то, что меня из-за нее
наказали, но в тот момент она не смогла удержаться от крика, пришла
классная дама, и мне пришлось во всем признаться. С грустью я пропустила
спектакль. Училище казалось совершенно покинутым в воскресенье. Давали
«Коварство и любовь», и я знала, что там будет достаточно оснований для
волнений и слез.
Когда учебный год заканчивался, старшие ученицы переезжали в
загородный дом на Каменном острове. Летними вечерами острова заполняли
нарядные экипажи. Весь светский мир, оставшийся в городе, стекался на
Елагин остров, куда вели тенистые аллеи и откуда открывался обширный вид
на залив. Люди ходили туда полюбоваться закатом. Прямо у моста,
ведущего на Елагин, по которому проезжали все экипажи, стоял наш
деревянный особняк. Двухэтажный барак, он развернулся обратной стороной к
модным виллам. Все окна выходили в сад. Высокая ограда окружала дом со
всех сторон. Словно маленький и смешной оплот невинности, стоял он,
скромный и обшарпанный, у самых врат светской жизни. Переезд туда
занимал всего три четверти часа. Там было все просто и удобно. В самой
большой комнате, хотя и не слишком просторной, стояли зеркало и станок.
Каждое утро мы практиковались за ним, по очереди возглавляя танцующих.
Все мы отличались упорством и жаждой преодолеть технические трудности.
Остаток утра мы сидели на крытой веранде; пока одна из нас читала вслух,
остальные распарывали старые голубые платья. В то лето мы читали
историю Средних веков и Ренессанса. Книга давала полную картину того
периода, но все, что я помню сейчас, — так это прически с косами
флорентийских дам, в которые часто вплетались шелковые нити. Два часа
образовательного чтения были конечно же не нашей выдумкой.
Воспитательница обычно сидела рядом с нами, занимаясь каким-нибудь
рукоделием.
Острова, столь посещаемые прохладными вечерами, были совершенно
пустынными днем. Так что нас, конечно, водили на прогулку днем, и мы не
встречали ни души, разве что полицейских или несколько детских колясок,
время от времени на затененных тропинках попадались робкие влюбленные.
Мы неизменно прогуливались парами, почти не останавливаясь. Однажды мы
наткнулись на какого-то человека, сидевшего на скамейке. При нашем
приближении он поднялся; потерянный пьяный человек, пошатываясь,
направился к нам.
— Боже! — воскликнул он. — Я-то думал, что это маршируют голубые кирасиры, а это девочки.
Но более привлекательным, чем ухоженный парк Елагина острова,
казался мне Каменный остров. Его аллеи даже днем купались в приглушенном
зеленоватом свете. Зелеными были пруды, зелеными были каналы, поросшие
водорослями. Грустно выглядели жилища, стоявшие вдали, большинство из
них неопределенного вида; но то тут, то там попадался красивый фасад,
веранда с деревянными пилястрами, наполовину скрытая разросшимися
кустами сирени, они стояли покинутые и жалкие, ожидая, когда их
постигнет полный упадок. Жизнь покинула это когда-то фешенебельное
место. Богатые новые виллы выстроились вдоль берега реки.
Осенью 1901 года я получила «белое платье». Младшие
воспитанницы носили коричневые платья; розовое платье служило знаком
отличия, а белое — высшей наградой и перешла в старший класса Гердта.
Наша группа работала в большой репетиционной комнате, связанной мостом с
нашим крылом. Переход был холодным зимой, и, чтобы перейти через него,
мы натягивали свои полубархатные сапожки поверх танцевальных туфель.
Репетиционная была намного больше, чем любой из танцевальных классов, и
уклон пола точно соответствовал уклону сцены. Я сочла хорошим знаком,
что мое место у станка находилось под портретом Истоминой. Учитель был
доволен мной.
— В вашей работе появилось нечто новое, — однажды сказал он. — Она становится все более артистичной.
Он даровал мне беспрецедентное отличие, добавляя плюс к самой высокой оценке, которую ставил в конце каждой недели.
— Твое будущее определено; ты счастливица, — говорили мне девочки.
Последние годы в школе были своего рода пробным камнем будущей
карьеры. Хотя ученицы старших классов появлялись в балетных спектаклях
намного реже, чем маленькие, нас уже знали из школьных показов, нас
обсуждали артисты и заранее предвкушали появление многообещающих
учеников. Внутри нашего школьного мирка уже складывались определенные
репутации. Я забыла о боли, когда наш дантист сказал мне:
— Имей терпение, у будущей примы-балерины должны быть хорошие зубы.
Между собой мы часто обсуждали будущее с присущим юности
оптимизмом. Мы распределили между собой все лучшие партии. Этика
запрещала нам выбирать роли, на которые уже предъявила права другая
девушка. Между собой мы решили, что Лидии следует взять «Коппелию». Мне
предназначались драматические балеты — бесполезное, но счастливое
занятие. Мы стояли в преддверии сцены в ожидании, когда же мы вступим на
нее и завоюем ее. Мысли о трудностях, подстерегающих нас на пути к
успеху, не приходили нам в голову.
Одной из учениц, переданных мне на попечение, была маленькая
Лопухова. В маленьком ребенке с лицом серьезного херувима было забавно
наблюдать ту подчеркнутую значительность, которую она вкладывала в свои
движения. Танцевала ли она или говорила — все ее существо трепетало от
волнения. С первого взгляда становилось очевидно, что она обладает яркой
и обаятельной индивидуальностью.
Ученик московской школы Федор Козлов был переведен в наше
училище на последний год обучения — время от времени осуществлялся обмен
артистами между Москвой и Петербургом. Между двумя школами царил дух
соперничества и раскола. В петербургском балете превалировало мнение,
будто московские танцовщики во имя достижения дешевых эффектов приносили
в жертву традиции — «танцевать на потребу галерки», так это называлось.
Нас же считали слишком академичными и устаревшими. Определенная разница
в исполнении была очевидной. Менее точные, а порой даже неряшливые в
своих позах москвичи демонстрировали больше жизненной силы. В то же
самое время, в отличие от нашего принципа выполнять любой сложный
элемент так, чтобы он казался легким, они подчеркивали любой tour de
force. Основной чертой танцовщиков-мужчин нашей сцены были чрезвычайная
простота и сдержанность. Они намеренно оставались в тени, предоставляя
балерине возможность проявлять свою грацию и расточать улыбки. У их
московских соперников начисто отсутствовала подобная сдержанность:
подчеркнутая выразительность, выставленная напоказ грация и наигранность
характеризуют их танец.
Козлову предоставили право дебюта в нашем маленьком театре.
Меня выбрали его партнершей в pas de deux (Па-де-де — одна из основных
музыкально-танцевальных форм в балете, состоит из выхода двух
танцовщиков (антре), адажио, вариаций сольного мужского и женского
танцев и совместной коды.) Хотя к моей удачливости относились без
зависти, все же это стало своего рода потрясением для девочек,
заканчивающих в этом году училище. А мне предстояло учиться еще два года
для нас выбрали pas de deux из старого балета «Своевольная жена», в нем
когда-то танцевала Дзукки, а теперь он полностью сошел из текущего
репертуара. Удивительно, но но во время этого первого серьезного
испытания я совершении не ощущала страха сцены. Меня охватило
неизъяснимое волнение. Минуты перед выходом на сцену казались почти
невыносимыми от состояния неизвестности. Мне говорили, что я была
смертельно бледна, несмотря на румяна на щеках. И в этом не было ничего
необычного — после напряженных занятий в классе, когда девочки
становились красными как свекла, я только бледнела еще больше. Бледность
у меня была и признаком волнения.
Христиан Петрович Иогансон присутствовал на этом представлении.
Это был уже очень старый человек, почти девяностолетний, слепой на один
глаз. Но он еще преподавал, вел класс усовершенствования и был окружен
всеобщим уважением, доходящим до благоговения. По такому случаю его
сопровождали, опасаясь, что он сам не найдет дорогу. По окончании
спектакля я увидела, как он уходил из партера, поддерживаемый под руки с
обеих сторон братьями Легат. Среди зрителей был мой отец, он подошел
поздороваться со своим бывшим учителем. Позже отец передал мне слова,
сказанные ему стариком:
— Предоставьте эту девочку себе, не учите ее. Ради бога, не
пытайтесь отполировать ее природную грацию, даже недостатки —
продолжение ее достоинств.
Этими словами славный ветеран словно благословил меня в
преддверии моего творческого пути. Два года спустя я стала его ученицей.
Критический отзыв маэстро Чекетти передали мне его ученицы.
— Una bella fanciulla, (Красивая девушка) — сказал он, — но все же слабое создание.
Приблизительно за месяц до спектакля мой учитель стал усиленно
со мной заниматься. Он не жалел ни сил, ни времени. Каждый день он
приходил специально ради меня. Он дал мне нечто большее, чем простую
техническую подготовку, с любовью и заботой он формировал тонкую ткань
еще нераскрывшегося темперамента. Он стал общаться со мной совершенно
по-новому: теперь ласково прощался со мной, а не ограничивался
бесстрастным кивком, обычным для учителя, отпускающего с урока своего
ученика. Такие кажущиеся мелочи, как теплое пожатие руки или
похлопывание по плечу при прощании, порождали во мне чувство глубокой
благодарности и приязни. Робкий неофит, стоящий в дверях храма, не мог с
большим благоговением преклоняться перед первосвященником, чем я
преклонялась перед любимым мастером. Никакие слова не могут адекватно
описать сладкий «бред» того времени. Дни Великого поста с вибрирующим
звуком церковных колоколов; сердце кроткое и исполненное благочестия;
Лучи солнца приближающейся весны; приоткрывшиеся лепестки только что
рожденного восторга; блекнущее и куда-то отступающее чувство реальности,
все усиливающееся очарование. Я стояла в светлом мире, и магический
круг сомкнулся вокруг меня.
Мой первый «роман» стал результатом этого неофициального
дебюта. Вслед за школьным спектаклем последовала Пасха. Мы получили
трехдневные каникулы. Нервное и физическое напряжение последнего месяца
подрывало мои силы. Легкая простуда, которая в другое время прошла бы
незамеченной, заставила меня свалиться. По возвращении в училище меня
отправили прямо в лазарет. Заболевание не было инфекционным. Время от
времени девочки прибегали навестить меня по дороге в аптеку, Лидия даже
умудрялась незаметно проскользнуть во время перемен. Она была
чрезвычайно бесстрашной, и ее редко ловили. В одно из своих посещений
она торжественно сообщила, что в меня влюблен Козлов. Он танцевал с ней в
бальном классе и поручал ей передавать мне записки. Как наслаждалась
она ролью наперсницы. Она изобрела целую систему обмена корреспонденцией
и с большим увлечением претворяла ее в жизнь — над верхним рядом окон
репетиционного зала проходила галерея, через которую можно было пройти
на половину мальчиков. На галерее был выход на лестницу, ведущую в
прихожую, обычно пустую по утрам. Лидия решила, что письма следует
прятать там, под небольшим баком с водой, и умудрялась забегать туда и
брать записки. Как ей удавалось это проделать под бдительным оком
воспитательницы, я не могу понять и по сей день, но тем не менее
удавалось, и она упивалась этой своей деятельностью. Полдюжины писем с
той и другой стороны, пасхальное яйцо, букет красных гвоздик, две или
три встречи дома в дни летних каникул — такова краткая история нашего
романа. Я еще училась, когда Козлова приняли в труппу. Встречаясь с ним
впоследствии, мы ни словом не обмолвились о своем детском увлечении.